Затем кто-то плотнее прикрыл дверь редакторского кабинета, и голоса отдалились, слова стали неразборчивыми.

— Выгонит или не выгонит? — спросил Одуванчик, гадая на пальцах. — Ой, кажется, придется королю принимать солнечные ванны за свой королевский счет! Допрыгался дядя!

Вдруг дверь открылась быстро и широко, будто ее отбросили ударом ноги. Громко стуча по полу своей тяжелой кизиловой палкой, с пылающим лицом прошел через комнату литработников Наумов. Ни на кого не взглянув, забрался к себе Дробышев. Последними из кабинета редактора вышли Пальмин и Нурин — один бледный, даже серый, другой красный, с растрепавшимися волосами, совершенно открывшими лысину, ныряющий головой в плечи при каждом шаге. Он мешковато опустился, вернее, осел на стул и ошалело уставился в стену. Пальмин шумно выдвинул и задвинул ящики стола, пробормотал что-то невнятное, достал рукописи, положил их перед собой и стал перелистывать, не читая.

Молодые репортеры, переглянувшись, вышли на улицу.

— Это из-за алмазов? — спросил Степан.

— Ну да!.. Нурин всю субботу задавался статейкой «Куда девались алмазы», тыкал ею всем в нос. Как же, образец стиля, шедевр! Вот тебе и образец!

— Написано ловко, но понятно, почему так бушевал Наумов.

— Ох, как бушевал! Ураган, гром, молния…

Статейка Нурина «Куда девались алмазы» появилась в воскресном номере «Маяка» без ведома Наумова и Дробышева, которые в субботу вместе с Абросимовым выехали в Ялту по случаю открытия нового крестьянского санатория. Пальмин, не задумываясь, сунул статейку в текущий номер; и действительно, само по себе творение получилось преинтересное — этакая поэма о поражении таможенного надзора и о победе турок-импортеров.

Суть в следующем. Турецкие фелюги привозят в Черноморец спирт в бидонах, рис и всякую заваль, скупленную за бесценок на рынках Стамбула. За свой товар они заламывают бешеные деньги. Местное отделение Внешторга отказывается от заключения сделки. Таможенный надзор опечатывает трюмные люки. Импортеры должны увезти свой товар нетронутым в Стамбул. Но на рынке Черноморска неведомо откуда появляется спирт и распродается из-под полы, а на черной бирже, в городских кафе скупают драгоценности, причем удается установить, что скупка драгоценностей производится на деньги, вырученные от продажи контрабандного спирта. Наступает решительный день. Владелец фелюги просит у портовых властей разрешения выйти на море. Таможенный надзор приступает к досмотру. Печати на люках целы. Количество мешков и бидонов, а также их содержимое строго соответствует эмбарговой описи. Вопрос первый: откуда взялся контрабандный спирт на рынке? Таможенники исследуют фелюгу дюйм за дюймом изнутри, потом с помощью водолазов осматривают подводную часть фелюги. Никаких результатов. Вопрос второй: куда девались драгоценности, скупленные темными личностями на черной бирже по поручению импортеров? Фелюга уходит в обратный рейс, а потом константинопольские газеты сообщают, что эфенди такой-то выгодно сходил в советский порт и собирается в новый рейс. Вопрос третий: какого мнения сами таможенники о своей работе?

Всю эту историю Нурин подал бойко, с присвистом, показав импортеров, этих бритоголовых пройдох, героями в борьбе с таможенниками, а таможенников — лопоухими простофилями. Прочитав нуринский перл, Абросимов, Наумов и Дробышев пришли в ярость. Одуванчик присутствовал в начале объяснения Наумова и Дробышева с Пальминым и Нуриным. Это было страшно. Одуванчик никогда не видел Наумова таким взбешенным, а Дробышева таким язвительным. «Это политический провал газеты, — заявил Наумов. — Надо немедленно раскассировать редакцию, которая предоставляет место подобным писаниям, прославляет, романтизирует жуликов, рисует честных работников ослами». Нурин затянул песенку об объективности, но разве допустима протокольность в таких вещах? Да и нет в статейке Нурина даже хваленой объективности. Хотел он или не хотел, но желание угодить противникам монополии внешней торговли и любителям рокамболей окрасило и пропитало каждое слово. Крепко попало от Наумова и Пальмину. Это Пальмин, который так настойчиво лезет в партию, открыл дорогу вредному писанию Нурина.

— Дело поднял сам Абросимов. Кроме того, сегодня собрание типографской партячейки. Конечно, выплывут и алмазы, — перешел к обрисовке сложившейся конъюнктуры Одуванчик.

Послышался голос Сальского:

— Киреев, подожди, есть разговор.

Сальский был оживлен, счастлив, подвижен; картуз был сдвинут на затылок, глаза блестели.

— Машинистка Полина сказала мне, что в редакции сегодня было шумно, — сказал он, отведя Степана в сторону. — Правильно! Статейка об алмазах заслуживает того. — Он потер руки. — Вчера ты вспомнил историю с дилижансом. Да, эта штука здорово испортила мне жизнь. Но сегодня в дилижанс попал король репортеров, дилижанс кувырком катится под гору… Туда и дорога пассажиру!

— Ты, конечно, рад…

— А ты? Ты огорчен? — усмехнулся Сальский. — Если мне не изменяет память, у тебя тоже имеются кое-какие непогашенные счета с королем. Можешь предъявить их к взысканию сегодня же. Я получу еще одну справку из артели — окончательную, понимаешь? — об ящике мыла, и мы пойдем к редактору вместе. Согласен?

— Ты скот! Ты из тех, кто добивает лежачего, — сказал Степан. — Я не верю в этот ящик мыла… слышишь, не верю!.. Но ты представляешь, что будет, если это дело возникнет сейчас, когда Наумов рвет и мечет? Он, не задумываясь, сотрет Нурина в порошок.

— Что и требуется доказать… Впрочем, я пошутил. История с ящиком мыла в некоторых пунктах еще сомнительна. Да и вообще черт с нею, в конце концов… Зачем мыло, когда есть алмазы!

— Прощай, я спешу… — И Степан с чувством омерзения оставил Сальского на перекрестке.

Когда он вернулся в редакцию, Пальмина не было. Одуванчик работал за своим столом. Нурин, пришибленный и съежившийся, сидел, подперев голову левой рукой, медленно водя пером по листу бумаги, на котором сверху было крупно написано: «Заявление», а дальше следовали заштрихованные кружочки, кубики и треугольнички. Вся его фигура была воплощением злосчастья.

— Но ведь все читают мои алмазы, все говорят о них! — воскликнул он, отшвырнув перо, вскочил и забегал по комнате. — Понимаешь, Киреев, все читают, всем нравится, весь город гудит, и только один Абросимов догадался, что заметка вредная, тлетворная, чуть ли не контрреволюционная… Весь город идет не в ногу, только Абросимов и Наумов идут в ногу! Любая… понимаешь ли, любая газета поместила бы материал об алмазах не задумываясь, с поклоном!

— Любая, за исключением «Маяка», — отозвался Одуванчик. — Наш «Маяк» — не любая газета…

Теперь под горячую руку Нурин сказал то, что не решился бы сказать в обычных обстоятельствах.

— Да, не любая! — крикнул он. — Кто ее редактирует? Человек, не имеющий никакого отношения к журналистике, сухарь, начетчик! А кто им командует? Матрос, неспособный связать двух слов.

Молодые репортеры бросились в бой. Как смеет Нурин говорить такие вещи о Наумове и Абросимове! Что он знает об этих людях — о Наумове, сильнейшем теоретике в округе, о секретаре окружкома, страстном ораторе, любимце портового и заводского народа?

— Но кто дал им право портить газету, сушить ее, навязывать всем свои вкусы! — кричал Нурин, мечась по комнате. — Это называется свободой печати, да? Это свобода? Такого я в жизни не видел…

— Нельзя ли потише? — В дверях своего кабинета показался Дробышев, о присутствии которого в редакции все забыли; прислонившись к косяку двери, он продолжал чинить карандаш, сбрасывая легкую стружку с лезвия перочинного ножичка. — Уж не говоря о том, что вы мешаете мне работать, соображения простейшего такта противоречат вашим высказываниям о Наумове и Абросимове. Высказываниям безоглядным, несправедливым, глупым… Третье и самое важное — вы плетете дикую чушь о свободе печати. За одно это вас надо было бы выбросить из редакции. И выбросим, если вы не угомонитесь!.. Учтите! Но вот что меня интересует. Из ваших слов явствует, что вы раньше видели свободу печати и пользовались ею, писали все, что вам заблагорассудится. Так?