Все же он закончил:
— Мне не нравятся, мне чужды взгляды ее отца на жизнь. Но ведь отец и она не одно и то же…
— Да, если она любит тебя очень сильно… — Мать вгляделась в его глаза, что-то поняла и улыбнулась сквозь слезы. — Ну и хорошо, хорошо, Степа! Пусть любит тебя крепко, очень крепко! Был бы ты счастлив… Вставай и приходи пить чай. — И поспешила уйти.
Мать была встревожена и взволнована тем, что случилось с ее сыном. Это была тревога жадного и в то же время боязливого ожидания нового, удивительного, опасного и влекущего. Ей было странно, ей даже как-то не верилось, что сын полюбил девушку той любовью, которой начинается новая жизнь, она и радовалась счастью сына и ревновала — мать, увидевшая, что кто-то уже завладел тем, что создала она.
— Мне хочется поскорее познакомиться с Аней, поговорить с нею, — сказала Раиса Павловна за утренним чаем. — Передай ей мое приглашение, Степа. А может быть, лучше познакомиться будто невзначай? Вы с Аней пойдете на бульвар и увидите там меня. Потом поедем к нам пить чай.
— Да, пожалуй, так будет совсем хорошо…
— Я приготовлю что-нибудь вкусное. Сварю варенье, купим пирожных с заварным кремом…
— Ты даже запомнила, что она любит заварной крем…
— Конечно. Ведь я тоже бываю лакомкой.
— Ты покоришь ее сердце сразу и окончательно.
Иногда мать провожала Степана до ворот; теперь она прошла с ним до шлюпочной пристани, словно не решалась оставить его, и Степан понял, что у нее на сердце есть невысказанное.
— До свидания, мама… Ты не скажешь мне больше ничего?
— Нет-нет, голубчик… — Раиса Павловна замялась и наконец решилась: — Я только подумала, Степа, как же это будет, удобно ли это? Наверно, не только Круглов знает, что ты ухаживаешь за дочерью Стрельникова… И вот ты пишешь о его проекте такой большой очерк…
— Какое отношение имеет одно к другому? — удивился он.
— Конечно, никакого! — согласилась она, сама же возмущенная сближением этих фактов. — Но люди в таких случаях очень подозрительны… И любят позлословить.
— Не придумывай страхов. Я пишу о плотине, а не о Стрельникове, и если кто-нибудь вздумает… Да нет же, я уверен, что никто этого не вообразит.
В два прыжка Степан сбежал с пригорка к пристани и прыгнул в ялик, который готовился отвалить.
День выдался хлопотливый, или, как это называлось в редакции, уплотненный. Сдав материал в первую партию набора, Степан продиктовал очерк машинистке Полине, уже немолодой, угреватой девушке с сонными глазами, о которой говорили, что она умудряется дважды ошибиться в слове из трех букв, затем прочитал очерк Одуванчику и услышал от него обычную похвалу:
— Я не скажу, что это гениально, но лишь из опасения, что ты загордишься и станешь при встречах протягивать мне не больше двух пальцев левой руки.
Положив очерк на стол Дробышева, Степан снова ринулся в пучину репортажа, к концу дня услышал от Пальмина желанное: «Достаточно, Киреев, заткни фонтан, ибо и фонтану нужно отдохнуть», — и пошел справиться о судьбе очерка.
— Кажется, я имею честь держать в руках ваш первый полномерный очерк? — спросил Дробышев, постукивая бамбуковым мундштуком по рукописи.
— Плохо, если это видно.
— Не огорчайтесь раньше времени. Очерк можно довести до приемлемой формы. — Владимир Иванович стал холодно анализировать то, что было написано Степаном в пылу, в угаре ночного бдения. — Если хотите знать, из всех литературных жанров самый неизученный, самый спорный — газетный очерк. Есть какие-то каноны пьесы, поэмы, повести. Очерк пока что стоит вне канонов. Очевидно лишь то, что очерк в массовой газете должен быть очень содержательным и документально убедительным при всем богатстве литературного мастерства. Очерк? Одна-две странички из великой книги жизни, сюжетно завершенные и в то же время дающие читателю возможность прозреть в будущее. В то будущее, которое мы строим и построим… Согласны? Ваши странички удались. Видна работа Советской власти, видно будущее… Языком вы владеете, а вот тон очерка местами раздражает. Хорошо, что мы построим новую плотину, хорошо, что она будет полезна, но зачем же надрываться, стулья ломать? Расскажите читателю о плотине, сообщите ему все самое примечательное, что вы знаете, но не навязывайте ему своих бурных восторгов. Читатель с благодарностью примет умело поданные факты и мысли, но восстанет против прямого штурма его сердца. Поэтому я протестую против восклицательных знаков. Я подсчитал: в очерке их одиннадцать. Постарайтесь их снять. Поймите меня: не вымарать, а именно снять, сделать ненужными. Заодно проверьте образы, сравнения. Вот, например, яблочная Голконда… Далеко не все знают, что такое Голконда. И ведь Голконда славилась вовсе не яблоками, а драгоценными камнями. Словом, вместо образа получилась путаница. А каждый образ должен быть четким, запоминающимся и обогащающим читателя. — Сложив листки и возвратив очерк автору, он посоветовал: — Практикуйтесь в этом каверзном жанре, Киреев, начало есть. Очерк сдайте завтра. Окружная партийная конференция начнется на той неделе. Вероятно, плотина войдет в одну из подборок, посвященных конференции.
Очерк, первый очерк на целый подвал, — с ним пришлось повозиться. То, что до разговора с Дробышевым казалось Степану блестящим и оригинальным, теперь воспринималось как безвкусное, плоское, навязчивое. И обратно: то, чему он сначала отказал в месте, опасаясь нагромождения фактов, теперь пробилось на первый план. И он с удовольствием подкашивал восклицательные знаки, стараясь привлечь внимание читателя к тому или другому факту значительностью самого факта. В пейзаж он ввел краски, сохранившиеся в памяти от прошлогодней поездки в Сухой Брод к агроному Косницкому. Картина стала реальнее, убедительнее. Потом он подчеркнул и заменил русскими почти все иностранные слова; не удовлетворился этим и убрал газетные приевшиеся обороты.
К полудню следующего дня он получил с машинки перепечатанный очерк, заставил Одуванчика вновь прослушать свое творение и с радостью заметил, что Одуванчик, принявший эту нагрузку с душераздирающим вздохом, вскоре перестал скучать.
— Знаешь, теперь получилось просто здорово! — признал наперсник новоявленного очеркиста. — Да, получилось несомненно лучше, крепче… Оказывается, плотина полезная и умная штука, а вчера она показалась мне лишь красивой игрушкой. Поздравляю с удачей! — Он подмигнул Степану: — Бородач и Нетта будут довольны.
— Ты не мог обойтись без этого примечания?
— Не мог. И не злись, пожалуйста! Не станешь же ты доказывать, что для тебя безразлично мнение Стрельниковых, что ты не хочешь сделать им приятное!
— Врешь! Я хочу, чтобы очерк был интересен всем читателям, и меньше всего думаю о бородаче.
— Степа, мы говорим о сознательном и бессознательном. Сознательно ты хочешь одного, подсознательно ты хочешь также и другого. Честное слово, в этом нет ничего позорного, потому что ты человек, так как влюбленные тоже люди — по крайней мере, бывшие люди. Сознательно ты хочешь откусить мне голову, но подсознательно понимаешь, что я глубоко прав, и поэтому моя голова на данном этапе в безопасности. Жму твою руку за очерк, написанный вдохновенно и благородно. Это экономика в поэтической форме… Какая чудесная сила любовь! Она превращает антрацит в брильянты и репортеров в поэтов…
— Я не забуду тебе, Перегудов, этих шуточек! — пригрозил Степан, вручил очерк Дробышеву и унес из редакции неприятное чувство: шуточки Одуванчика перекликались с опасениями, высказанными вчера матерью.
Полдня Степан бегал по учреждениям; явился в редакцию, застал в комнате литработников полную пустоту, необычную для этого часа, просмотрел список материалов, отправленных Пальминым в набор, не нашел в списке своего очерка и вдруг почувствовал, что почти рад этому…
Из кабинета редактора донеслись голоса. Дверь приоткрылась, и в общую комнату выглянул Пальмин.
— Где тебя носит, Киреев? — сказал он. — Иди сюда.
Степан очутился на совещании в редакторском кабинете. Присутствовали не только постоянные работники «Маяка», включая Нурина, но и два-три внештатных сотрудника.