Изменить стиль страницы

— Безусловно, — поспешно ответил вместо Доррера премьер Фунтиков. — Приговор будет.

4

Две сотни отборных головорезов во главе с казачьим офицером Чаликовым прибыли поездом в город Мерв вечером, когда сизые, смешанные с пылью улиц сумерки окутывали кварталы города. Его крест-накрест разделяли река Мургаб и железная дорога. Высокая насыпь проходила с запада на восток, а река перерезала Мерв с юга на север. Самыми высокими точками, если не считать водокачки, были вершины старых развесистых деревьев, которые росли на улицах вдоль арыков. Разогретые за день дома, дувалы, кирпичи тротуаров теперь, остывая, отдавали свою теплоту, и над городом повис душный вечерний воздух.

На подъездных путях, не доезжая до станции, паровоз притормозил, и по железным ступенькам вверх вскарабкался станционный служащий, светлоголовый и щуплый телом, представитель эсеровского «стачечного комитета».

— Где нарком? — Чаликов сверху вниз смотрел на него.

— Потопал ножками на почту. Ему не очень нравится, что мы паровик наркома задержали на короткий ремонт.

— Молодцы! А машинисты не артачились?

— Пробовали, но их стащили быстро. Сидят под замком и красные сопли вытирают.

— Сколько в вашей дружине?

— Сорок шесть железнодорожников, вооруженных винтовками.

— Собрать! — приказал Чаликов.

— Они возле депо. Ждут приказа.

— Службу знаете! — На горбоносом, хищном лице Чаликова появилась улыбка, он длинной рукой покровительственно похлопал комитетчика по хлипкому плечу, потом кивнул на своего помощника: — Дайте вахмистру человека, который наркома знает в лицо. Есть такие?

— Конечно, имеются! Если позволите, я сам провожу на почту. Полторацкого я давно и хорошо знаю, помню этого голодранца еще с Новой Бухары. Отвратительная личность, скажу вам!..

5

За узким окном густая азиатская ночь. Последняя ночь в его жизни. Павел Полторацкий меряет шагами продолговатую комнату с гладкими стенами. Он без пиджака, рубаха порвана в нескольких местах, висит клочьями. На теле и лице — синяки, кровоподтеки.

…Эсеровские головорезы ворвались на почту, когда Полторацкий уже соединился по прямому проводу с Ташкентом. Телеграфист едва успел отстучать первую фразу: «Ввиду неспокойного положения в городе, прошу срочно выслать вспомогательный отряд», как тяжелый приклад разбил аппарат, а следующим ударом был сбит на пол седой, в роговых очках телеграфист. Очки упали, и их тут же раздавили, наступив каблуком сапога…

Павел успел отпрыгнуть к окну, вырвал из кармана наган, но выстрелить не смог. Послышался только щелчок. Полторацкий чертыхнулся. Осечка! И тут на него навалились сразу несколько человек, грубых и сильных.

Потом вели по темным и пустынным улицам. Обидно было видеть среди охранников рабочих-железнодорожников. Со стороны вокзала доносилась ожесточенная винтовочная стрельба, которая скоро затихла.

…За дверью мерно расхаживал часовой. Тускло горела маленькая лампочка под самым потолком, разливая слабый свет. Вокруг нее вились роем москиты и крупная ночная бабочка.

Павел прислонился спиной к стене, постоял, полузакрыв глаза. От стены исходила легкая прохлада, и он ее чувствовал кожей спины. Хотелось пить, надсадно ныло все тело в ссадинах и синяках. Что говорить, помяли его изрядно! Но не это беспокоило Павла: не выполнил главного, ради чего ехал. Как там, в Красноводске?..

За окном медленно всходила луна, и ее бледный серебристый свет проникал в комнату, ложился светлым продолговатым пятном на пол.

— Послухай, товарищ…

Полторацкий насторожился. Шепот доносился из-за двери. Павел неслышно подошел к двери, прислушался.

— Послухай, товарищ, — снова повторился чуть слышный голос.

— Слушаю, — отозвался Павел.

— Это я… часовой. Сую тебе бумагу. Может, жинке или там кому родне напоследок черканешь.

Под дверь просунули белый клочок бумаги и огрызок карандаша. Павел нагнулся, поднял.

— Спасибо, друг!

Появилась возможность сказать о себе, написать последнее письмо. Но кому писать? В Ташкент товарищам по борьбе? Родным в Новую Бухару? Павел повертел в пальцах огрызок карандаша. Там они и так узнают о моей кончине. Он подошел к низкому небольшому столу, присел на табуретку. Бумага и карандаш — это оружие! Надо бороться до конца. И Павел, экономя бумагу, вывел:

«К рабочим Мерва и Ашхабада».

Неторопливо, обдумывая каждое слово, писал Павел свое письмо. Строчка плотно ложилась к строчке, как патроны в пулеметной ленте.

«Я приговорен к расстрелу. Через несколько часов меня не станет. Имея несколько часов в своем распоряжении, я хочу использовать это короткое драгоценное время для того, чтобы сказать вам, дорогие товарищи, несколько предсмертных слов.

Товарищи рабочие! Погибая от руки белой банды, я верю, что на смену мне придут новые товарищи, более сильные, более крепкие духом, которые станут и будут вести начатое дело борьбы за полное раскрепощение рабочего люда от ига капитала.

Но, уходя навсегда от вас, я, как рабочий, боюсь лишь только одного, как бы моя преждевременная смерть не была истолкована как признак временного крушения, временной утери тех завоеваний, которые были даны рабочему классу Октябрьской революцией, а это явится сильным ударом не только для туркестанского пролетариата, но и для всего дела международной революции.

Умереть не важно и не слишком больно, но тяжело чувствовать, что часть демократии (трудового народа), подпавшей под влияние белогвардейцев, своими же руками роет себе могилу, совершая преступное дело…»

Павел выводил слово за словом, вкладывая в каждую фразу своего письма-завещания спокойствие и мужество революционера, озабоченного судьбой Родины, судьбой революции.

«Никогда в истории не обманывали так ловко и так нагло рабочий класс. Не имея силы разбить рабочий класс в открытом и честном бою, враги рабочего класса к этому делу стараются приобщить самих же рабочих. Вам говорят, что они борются с отдельными личностями, а не с Советской властью. Наглая ложь! Не верьте! Наружу вылезли все подонки общества: офицерство, разбойники, Эзис-хан, эмир бухарский.

Товарищи рабочие!

Не давайте себя в руки контрреволюции, ибо тогда будет слишком трудно и опять потребуется много жертв. Верите пример со своих братьев-оренбуржцев. Они уже два месяца бастуют, не давая ни одного паровоза, ни одного человека для преступного, кошмарного дела. Смело, дружными рядами вставайте на защиту своих интересов!

П. Полторацкий».

Павел закончил писать, он вложил в бумагу те мысли и слова, которые хотел лично высказать самим рабочим Мерва и Ашхабада. Луна поднялась выше, и продолговатое светлое пятно пододвинулось почти к середине комнаты. За дверью так же мерно топает часовой.

Павел погладил написанный лист ладонью. Последнее письмо. Потом взял в пальцы карандашный огрызок и на свободном месте вывел:

«Ну, товарищи, кажется, все, что нужно сказать, сказал вам. Надеюсь на вас.

Я спокойно и навсегда ухожу от вас, да не сам, а меня уводят.

Приговоренный к расстрелу  П.  П о л т о р а ц к и й.

21 июля 1918 г. в 12 часов НОЧИ».

Последнее слово «ночи» Павел написал большими печатными буквами.

Едва он успел передать часовому записку, как в коридоре послышался топот и пьяный говор.

— Выходи!

Павла вывели во двор и поставили к дувалу. Он не испытывал страха перед нестройным, колеблющимся рядом винтовочных дул. Ему было только до боли досадно, что погибать приходится не в бою.

До самого последнего момента взор его был устремлен вверх на переливающиеся звезды, которые нельзя расстрелять, как и само дело, ради которого он жил.