Снаружи снова послышались удары приклада – звонкие, железом о железо – пластиной, привинченной к торцу приклада, человек бил по железной скобе, бил раз за разом, методически, и Пухначев от ударов вздрагивал, морщился, ощущая, как у него больно дёргается испуганное сердце; старик не шевелился – из металла был сработан человек. Вдруг старик нырком ушёл вниз, прижался к батарее. В ту же секунду непрочную гниль стены встряхнула автоматная очередь – пули рассыпались веером по всей площади, жирно чакая, увязали в глине, в трухе, в материале перекрытий, а что это был за материал – никому неведомо: то ли пакля, то ли стекловата, то ли просто отжившее свой век тряпьё.

Стрелял тот, кто безуспешно долбил прикладом по двери – хоть и хлипка на вид была дверца, плевком насквозь можно прошибить, а устояла, – стрелявший ярился, что-то кричал, а второй, что порассудительнее, привыкший уважать собственность, имущество, успокаивал его, третий же был безучастен, просто стоял в стороне и озирался по сторонам – на чужой чёрной улочке он чувствовал себя неуютно, искал в темноте хотя бы лёгкий промельк света, тень, которая была бы не так черна, как эта вязкая дурная чернота, поверху освещённая далёким заревом и оттого ещё более чёрная, не находил и зябко ёжился – не думал, что ночь так быстро сгустится: почернело всего за несколько минут.

На прощание гости снова дали широкую, во весь рожок очередь по пустым окнам гостиницы и ушли.

– Чего они хотели? – едва слышно, пытаясь унять гулко колотящееся сердце, спросил Пухначев.

– Обычные дураки! – пренебрежительно отозвался о гостях старик. – Говорят только на другом языке, а так – люди, каких в мире развелось полным-полно, с одной извилиной, да и та не в голове, а совсем в другом месте.

– В том, которое подтирают?

– Не все подтирают, – поморщился старик, – эти, например, не подтирают. Извини за грубость.

Полночи не спали, слушали стрельбу, танковое лязганье, взрывы гранат, старик даже в забытьи продолжал фиксировать звуки, определял, из чего бьют, жевал губами, сипел, ворочался, вместе с ним сипел и ворочался Пухначев – батарея была холодной, стылость металла всачивалась в тело, растекалась по жилам и костям, растворялась, оседала в мозгу, руки-ноги мертвели – они были словно чужие.

– Спи, чего не спишь? – посреди ночи внятно произнёс старик.

– Не могу, – признался Пухначев.

– Знаешь что, давай поедим, – неожиданно предложил старик, звучно пожевал губами, сглотнул слюну.

– Как так?

– А вот так! Откроем банку консервов и съедим. А?

Идея Пухначеву понравилась – у него даже слюни потекли, собрались во рту в холодный, отдающий железом комок, он подумал, что весь холод, который они со стариком соберут в этом стылом феврале, навсегда останется в них – никаким уже теплом, никаким югом не выпарить из костей болезненную стынь, не убрать из мозга и мышц воспоминание о том, как им было холодно. Но надежда ещё есть – надо в костерок подбросить немного дров, подпитать себя изнутри… Ах, как хорошо подцепить сейчас кончиком ножа нежную сочную шпротинку и отправить её в рот! Главное – мимо не пронести…

– Юрий Сергеевич, вы – гений! – Пухначев. не удержался всё-таки от «высокого штиля».

Ели они уже давно – перекусили перед самым приходом гостей, пытавшихся проникнуть в отель, – проглотили по куску зачерствевшего бородинского, заели сахаром, запили водой. Вода ошпарила холодом желудки, сбила жеванину, осадила её на дне тяжёлым комком, Пухначев пожаловался:

– Так и до заворота кишок недалеко.

– Эту воду пить некипяченой нельзя, – сказал старик. – В ней водятся холерные палочки.

Пухначев знал, что старик – геолог, много лазил по горам, по долам с посохом и киркой, открывал для людей олово и нефть, золото и жилы с первоклассной, самой чистой в мире медью, но всё это для Чернова было, оказывается, делом проходящим, неглавным, главное – в окрестностях Кабула, в этих голокожих неопрятных горах, в ущельях старик нашёл воду, много воды, вкусной, целебной, в которой нет ни микробов, ни примесей, ни вредных тварей, способных скрутить человека в три погибели – только сейчас Пухначев узнал, что вода – главное дело старика, основная его специальность.

– Чего, чего, чего? – заворочался Чернов на жёсткой подстилке.

– Я говорю, что вы – гений, – Пухначев ожесточенно потёр руки. – Кто бы думал, что зима в Афганистане – такая холодная?

Старик проворно открыл в темноте банку со шпротами, – вкусно и нежно запахло оливковым маслом, маленькими копчёными рыбками. Недалеко, из-за дувала ударили осветительной ракетой, та, сыро шипя, поднялась в низкое небо, утонула в наволочи – световое пятно было расплывчатым, слабым, потом ракета вытаяла из мги и тихо поплыла вниз.

– Спасибо, – поблагодарил неизвестного ракетчика старик.

М-да, прав старик: главное сейчас – не пронести шпроты мимо рта; Пухначев снова потёр руки.

– Главное сейчас – не закапать парадный мундир, – сказал он. – Чтобы масло не осталось на орденах.

С банкой они расправились в полторы минуты и снова легли на пол. Пухначев некоторое время слушал стрельбу, недалекие крики – кто-то кого-то окружал, кто-то кого-то арестовывал, пробовал понять жизнь ночи, но для того, чтобы её понять, ночь надо было знать – она была таинственная, тёмная, недобрая, улочка их, словно Богом забытая, по-прежнему была тиха, и Пухначев затяжно, обиженно, словно ребёнок, вздохнул.

– Чего тем короедам хотелось? – неожиданно спросил он.

– Каким? – не понял старик.

– Ну тем, что в дверь ломились?

– Болтали что-то насчет госпиталя. Видать, хотели здесь перевязочную устроить, старший всё злился, это он прикладом стучал, вспоминал какого-то Абдуллу, грозил с него шкуру снять, а второй уговаривал, говорил, что не надо волноваться, волнения не стоят шкуры и госпиталь тут делать тоже не резон – улица, мол, глухая, один конец тупиковый, второй выводит к Кабулке-реке, если бы он выводил в горы – тогда другое дело. А Абдулла, говорил он, им ещё пригодится. Это Абдулла закрыл гостиницу на ключ, завтра, дескать, придёт и откроет.

– Завтра – это сегодня?

– Да, завтра – это уже сегодня.

– Что будем делать, если они придут? – В который уж раз спросил Пухначев.

– Держаться и ждать, – сказал старик, – ждать и держаться. А потом взорвём себя.

Старику виднее, он – мудрый, опытный, все зубы съел, разгрызая орехи жизни, на то он и старик, Пухначев устроился поудобнее на жёстком, в нескольких местах истончившемся до картонной толщины одеяле, вытянул ноги и плотно закрыл глаза: он не верил в свою смерть.

Звал к себе Пухначев сон, но сон не приходил. Пухначев начал считать слонов: «Один слон, два слона, три слона», и так далее, досчитал до ста и – видать, действительно в каждой сказке – только доля сказки, всё остальное правда, – после «ста слонов» уснул.

Снился ему хлеб. Большой чёрный ноздреватый хлеб, каравай был только что вынут из печи – очень мягкий, очень свежий, очень душистый, куски крупно нарезаны, щекочуще благоухают вкусным хлебным духом, они летают перед ним, будто птицы, Пухначев наловил очень много таких птиц и во сне стал жадно есть. Давясь, некрасиво чавкая и брызгаясь слюной, опасаясь, что дивный хлеб этот исчезнет. Его растолкал старик, и Пухначев не сразу переместился из сна в грубую холодную явь.

– А? Чего? – забормотал он смятенно, стараясь понять, где он находится.

– Не кричи, – предупредил его Чернов, – на улице – народ.

По тёмной улочке, сипло дыша, бежали люди. Побрякивало оружие. Один из бежавших светил перед собой фонариком, неяркий отблеск луча прыгал по потолку, перескакивал на стены, обозначался там на мгновение и снова перемещался на потолок, потом он исчез.

– Куда побежали эти люди?

– Не знаю.

– Интересно, кто это были: наши или не наши?

– Если бы я знал.

– Я что, кричал во сне?

– Да.

– Во сне я видел хлеб, много хлеба, просто на хлебозавод какой-то попал. К чему бы это?