– Юрий Сергеевич, а мне что делать?

– Стаскивай мебель из номеров, баррикадируй дверь!

– Ага, – Пухначев часто-часто, будто кукла, покивал головой – ему сделалось что-то страшно, грудь сдавило от тоски, словно её перетянули верёвкой, в глотке застрял воздух, он, гулко топая ногами, помчался вдоль затемнённого пустого коридорчика первого этажа, заглядывая в открытые двери.

В одном номере схватил тяжёлый обеденный стол, с трудом приподнял, пропихнул в проём вначале одну пару ножек, потом другую, кряхтя протиснулся сам, оторвал стол от пола и бегом понёсся к двери первого этажа. Сразу дало знать о себе сердце – перевернулось с болью в груди, обрываясь – вот-вот шлёпнется вниз, задышало трудно, у Пухначева перед глазами возник утренний розовый свет, – он с грохотом опустил стол на пол и остановился, смахнул со лба пот – и словно бы не смахивал: пота стало больше, Пухначев почувствовал, как он, жгучий, горячий, ползёт по щекам, скатывается по шее вниз, под просторную горловину свитера.

Оставшись один, невольно прислушался: как там Чернов? Старика не было слышно – затих либо снова колдует над проводом, распутывая хитроумный узел либо скрутку, – Пухначев вгляделся в полупрозрачную, уже разжиженную утренней сукровицей темноту коридора, вздохнул: без старика Чернова было как-то пусто. Не дай бог оказаться одному в этом отеле. Наверняка бы он запаниковал, потопал бы закоулками в посольство и по дороге угодил в чьи-нибудь разбойные лапы.

«Поторапливайся, поторапливайся! – немо подогнал он себя, крякнул, как крякал Чернов, и оторвал тяжёлый стол от пола. Из чего он только, зар-раза, сотворён, этот стол – не из дерева выструган, а из металла, из чугуна, из железа.

Стол точно вошёл под скобу – впечатался под рукоять двери, тютелька в тютельку, подпёр её плотно, – получалась баррикада. Теперь баррикаду эту надо укрепить, навалить на неё побольше всякого барахла, тумбочек, столов, табуретов – чем тяжелее и неуклюжее она будет – тем лучше. Пухначев выволок из пустых, пробитых холодом и пропитанных запахом трухи и тлена ещё два стола, укрепил ими баррикаду, нашёл одну тумбочку, тоже притиснул её к двери, сверху прислонил железную сетку от койки.

Потом по белому проводку, проложенному по ступеням, побежал наверх, к Чернову. Чернов уже копался на третьем этаже, в их комнате, пристраивая машинку под батареей. В номере было холодно до озноба, Пухначев почувствовал, как его прокололо – и остры же ледяные спицы, он зябко передернул плечами и, глядя вопросительно на распаленного старика и пытаясь понять, почему тому не холодно – может, старая кровь греет человека лучше молодой? – спросил:

– А не перейти ли нам в другую меблирашку?

– Зачем?

– Ну-у… там стёкла хоть целые, холода меньше.

– Номеров с целыми стёклами нет – это р-раз, а два – если есть, то всё равно стёкла эти выбьют.

Вновь передёрнув плечами, Пухначев услышал, как у него непроизвольно пристукнули зубы, выругался:

– Ч-чёртов февраль! – но старик на этот не обратил внимания. Пухначев спросил: – Что ещё делать?

– Забаррикадировать входную дверь на втором этаже, потом на третьем! – старик зубами отгрыз кусок провода, потом так же зубами оголил его, – умелец был, однако, – Чернов, словно бы почувствовав интерес журналиста, приподнялся над полом, показал Пухначеву широкие прочные зубы. – Ясно, товарищ старший лейтенант запаса?

Пухначев вогнал в скобы-ручки двери второго этажа табуретку – ботинком вбил упрямую ножку, подумал, что хороший способ заклинить входные двери – в практической жизни Пухначев часто бывал беспомощен, не мог наточить нож, с трудом справлялся с гвоздем, вздумавшим выпасть из стены, а починка обычного выключателя или розетки, в которой перегорел провод, ему вообще представлялась деянием высшего технического порядка, – дверь подпёр столом, на стол поставил ещё один стол, притащил пару тумбочек – баррикада получилась внушительная, потом переместился на третий этаж.

Через двадцать минут он ввалился в номер, увидел, что Чернов лежит на полу, с самым мирным видом изучает глазами потолок и посасывает сигаретку. Стрельба, раздававшаяся на улице – хлопки были гулкие, страшновватые, – тревожила его, кажется, не больше, чем мухи, случайно появившиеся в комнате. Пухначев позавидовал старику – хорошие нервы!

– Может, нам всё-таки убраться из этого номера? – спросил Пухначев.

– Зачем?

– Ну-у… все знают, что мы тут находимся…

– Не все, видать! Иначе бы нас уже накрыли. Если сорбоз с глазами, чёрными, как голенища сапог, не наведет, то за нами, может, вообще не придут. А наведёт, то от перемены мест слагаемых сумма не изменится.

– А если придут? – не удержался Пухначев. Он сдёрнул со своей кровати одеяло, кинул его на пол и лёг рядом со стариком.

– Тогда гадать не будем, тогда вот ей слово, машине времени, – Чернов похлопал рядом с собою по полу, где стояло взрывное устройство, – не думали, наверное, братья-славяне, что для своих машинку огородили.

– Может, кто-нибудь из посольства к нам пробьётся?

Старик немного повозился на полу, прислушался к стрельбе и проговорил уверенно:

– Нет, не пробьются.

– Но мы-то есть, мы-то тут… Они же об этом знают!

– А зачем им рисковать? Нет, парень, посольских не жди, – старик выпустил из ноздрей затейливую кудрявую струю – гибкую, странно светящуюся, проследил, как она тает в воздухе. – Если уж и ждать от кого помощи, так от родной Красной армии.

Пухначев вздохнул, словно бы услышал далёкий тихий звон – звук, с которым Всевышний отсчитывал время его жизни, Всевышний скупился, жался, старался экономить – жаль ему было лет, не ценил он хорошего человека, – пошарил в кармане, нашёл горсть орехов, вытащил. Приподнявшись, разжал ладонь, поглядел, не попало ли что лишнее.

– Что, думаешь, случайно какие-нибудь деньги загрёб? Доллары, афгани? – не поворачивая головы, усмехнулся Чернов, он продолжал следить за затейливыми струйками дыма, которые то штопором уходили в воздух, то петлились восьмёрками, то странной светящейся дутой в макете, уплывали в сторону, а также по кривой стремительно таяли, – старик, оказывается, был большим мастером по этой части.

– Причём тут деньги? – рассердился Пухначев. – Хочу вам орехов предложить, кедровых.

– Это не кедровые орехи, это орехи джалгозы – сказал старик, – хотя порода может быть и одна – кедровая. На рынке купил?

– Нет, помните, мы в чайхану ходили, на центральной улице.

– А-а, шашлычная «Даде-хода»! – старик потянулся, сжал глаза в маленькие щелки. – Неплохо бы сейчас чего-нибудь оттуда, а?

– Даже с рынка неплохо. Хоть там и грязнее, чем в шашлычной.

– Что означает «Даде-хода»?

– Думаю, имя шашлычника. А если перевести точно – «Данная богом».

– Как вы говорите, называются эти орехи? – Пухначев протянул сведенную ковшиком ладонь к старику.

– Джалгоза. Очень сытные орехи. Джалгоза растёт в горах на высоких деревьях, – Чернов поскрёб по Пухначевской ладони пальцами, подцепил несколько орешков, посмотрел на Пухначева, который приподнялся и снова засунул руку в карман. – Ты не очень-то приподнимайся, – сказал старик, – чтоб с улицы не засекли.

– Стрельба, вроде бы, прекратилась.

– Со стрельбой жить веселее. Понятно, где что происходит, а тишина всегда бывает загадкой. В тишине всякая пуля неожиданна, – Чернов взглянул на окурок – маленький чадящий бычок с малиновой головкой, зажатый в пальцах, пыхнул им в последний раз, загасил о подошву, но выбрасывать не стал. – Сейчас ничего нельзя выкидывать – всё сгодится. Кто знает – сколько мы тут будем куковать. Ты ложись всё-таки, не маячь, я же сказал, – тон у старика был такой, что ослушаться нельзя.

Пухначев опустился на пол, пожевал губами.

– Чёрт, не пойму, что во рту – стекло или песок? Хрустит! – пожаловался он.

Время замедлило свой ход, потянулось еле-еле, со скрипом, мучительно, вызывая щемящее чувство, тоску – то, что всегда сопровождает одиночество и тревожное ожидание, но самое худшее не это, куда хуже неизвестность. Неизвестность – это некий физический, материальный процесс, в котором усыхают мышцы, тело теряет вес, нервы делаются ни к чёрту – гнилыми, чуть что – рвутся, в голове больной звон, сердце сосёт. Ничего нет хуже одиночества, даже определённость со смертельным исходом, и та лучше: знаешь хоть, как построить конец дней своих, на что рассчитывать. Все хвори, – залеченные, полузалеченные, примятые, загнанные внутрь, вылезают наружу: начинают болеть зубы, острой резью отдается даже крохотная норка, просверленная когда-то бормашиной под десну и залитая серебром, начинают ныть детские ссадины на коленях и локтях, тупым звоном наливается затылок, разбитый в детстве о лёд во время неудачных гонок на катке, вспухает, делается красной, гангренозной нога, восемь лет назад проткнутая ржавым гвоздём, – всё идёт наперекос, ничего не клеится, внутри скапливается тревога и давит, давит, собака.