— Пожалуй, да.

— Пожалуй? Учет — штука точная, не то что литература.

— История литературы.

— Ты, например, знаешь, что такое дебет?

— Нет, папа.

— Дебет по-латыни означает «он задолжал». А значит, что такое кредит?

— Он не задолжал.

Отец долго смеялся.

— Непременно расскажу завтра в банке. Не возражаешь? Если я расскажу в банке?

— Нет, папа.

— Кредит означает «он ручается» и стоит в правом столбце, тогда как дебет стоит в левом. Вот, теперь ты знаешь.

— Да, папа.

— Так скажи мне, ты в дебете или в кредите?

— В дебете.

— В дебете? Правда? Ты задолжал?

— Я имею в виду, в кредите, папа.

— Будь у тебя приличная энциклопедия, ты мог бы просто почитать там. Про дебет и кредит.

Я ничего не сказал, только смотрел на буквы, которые плавали над столом, будто мухи в тарелке с серой водой, и руки у меня намокли просто оттого, что я тут сидел.

Отец грузно встал, последний раз в этот вечер, но у двери остановился.

— Что ты будешь делать с электрогитарой без усилителя? — спросил он.

— Можно присоединить к радиоприемнику.

— К радиоприемнику? Будешь играть на гитаре и слушать сводку погоды? Или новости рыболовства?

Отец опять рассмеялся.

Я промолчал, считая, что так будет лучше для нас обоих.

Но отец, когда решил, что посмеялся достаточно, сказал:

— Все ж таки подумай насчет энциклопедии. Ей усилитель не нужен.

Той ночью, когда мама с отцом улеглись, а Гундерсен, Свистун и Том Кёрлинг никак не могли угомониться, мне стало невмоготу, я тихонько спустился вниз и по белой лунной дорожке поспешил на Бюгдёй-алле, где по обе стороны высились черные деревья, как тощие призраки, вырезанные из угля. Шел я долго-долго. Сердце утюгом прожигало меня до мозга костей. Руки были мокрые, дождем вытекали из запястий. Наконец я остановился возле «Музыки и нот» Бруна. Что-то не так. Я шагнул ближе. Фендеровский «Стратокастер» из витрины исчез. Вместо электрогитары — испорченный букет, букет растоптанных гвоздик. Ценник был прикреплен к сломанному стеблю, но сумму зачеркнули, а вместо нее написали: 463 дня и 8 минут.

Другой ночью улицы Шиллебекка купались в ослепительном свете, хотя никакой луны на небе в помине не было. Я остановился на углу Сволдер- и Габелс-гате и смотрел на происходящее в лучах этого диковинного солнца. Кто-то снимал наши улицы на пленку. Тротуары засыпаны землей. Вместо автомобилей — лошади. Шторы во всех окнах заменили. Время прокрутили вспять, в минувший век. Рядом со мной появился какой-то человек. Репетитор. Голубой цветок в петлице завял. Он, стало быть, опять подошел ко мне и тем самым не сдержал моего клятвенного обещания, а именно что он больше не появится, — разве же теперь можно на меня положиться?

— Что здесь происходит? — спросил я.

— А ты не видишь? У тебя же отличное зрение?

Я сказал:

— Меня слепит.

— Тогда погоди, привыкни.

— Как?

— Всмотрись получше. Лови взгляды. Отыщи взгляд, который хочешь поймать. Другого способа нет.

И я всмотрелся получше и увидел тени, не сразу заметные в ярких лучах, незавершенные характеры, осторожные, странные, буйные, приветливые, застенчивые, гордые, озабоченные, гадкие, симпатичные, унылые и возбужденные, все эти диковинные винтики, стоявшие перед камерой.

— Кто они? — спросил я.

Репетитор положил правую руку мне на плечо.

— В один прекрасный день ты еще узнаешь их, мальчик.

— Как это?

— Это твои люди.

Мои люди?

Я не понимал, что он имеет в виду.

Но я их видел. И раньше видел. Не знаю, конечно, могли ли они видеть меня. По всей вероятности, нет. Потому что теперь яркий белый свет был направлен прямо им в лицо, а не мне. Я стоял с другой стороны.

— Вы знаете их? — спросил я.

Репетитор тихо рассмеялся:

— Ты не знаешь, кто я?

— Знаю. Вы репетитор в «Черной кошке».

Он опять тихо рассмеялся;

— Не только в «Черной кошке», мой мальчик. Я с кем только не репетировал.

Я по-прежнему не понимал, куда он клонит.

— Но не со мной, — сказал я.

— Ну как же. Уже и с тобой начал.

Репетитор провел теплой ладонью по моему лбу, отвернулся и зашагал наискось через Шиллебекк.

Великий режиссер решил, что это уже чересчур, разогнал зевак, чтобы оставили его в покое, но они вернулись, назойливые и смущенные, подходили все ближе и ближе к прожектору, будто моль, того гляди, пальцы себе обожгут, и в конце концов режиссер сдался, подозвал бедняг актеров, погасил лампы и погрузил наши улицы в их обычную темноту.

На следующую ночь пришла мама. Пришла она, когда мне снилось, что кто-то поменял в городе все таблички с названиями улиц. Нильс-Юэльс-гате стала Мункедамсвейен. Вергеланнсвейен стала Вельхавенсгате. И так без конца. А когда народ проснулся, оказалось, все живут по чужим адресам, и они не находили дорогу, и к ним никто добраться не мог. Единственное, что осталось по-прежнему, — это Август-авеню, Хакстхаузенс-гате, 17, и «Музыка и ноты» Бруна, поскольку эти адреса могу поменять только я один. Мама села на край кровати, положила руку мне на лоб. Проявила меня, не спрашивая, хочу я этого или нет. Бережно вытащила меня из этих сновидений. Мама опять была волшебницей.

— У тебя был жар, — сказала она.

— А ты опять была в темной комнате.

— Откуда ты знаешь?

— По запаху чую, — ответил я.

Мама улыбнулась.

— Летние фотографии скоро будут готовы. Хочешь посмотреть?

— Нет.

Мамин голос, тихий, озадаченный:

— Нет? Не хочешь?

— Нет, — сказал я.

— А они получились превосходно. Особенно та, где ты на вышке для прыжков. Вместе с Эдгаром. Ты самый загорелый из всех.

— Откуда ты знаешь? Фотографии-то черно-белые.

— В этом году они цветные.

— Не хочу я их смотреть.

Мамина рука вдруг задрожала. И тотчас опять успокоилась.

— Все хорошо, — прошептала она. — Жара больше нет.

Тут что-то произошло, то есть, вернее, не произошло.

Я открыл глаза, огляделся.

— Слышишь? — спросил я.

— Что?

— Совсем тихо.

Секунду-другую мама прислушивалась.

— Да, в самом деле.

Во всем доме ни звука, ни от камней, скользящих по навощенному линолеуму Тома Кёрлинга, ни от бутылок, катающихся по овальному столу Гундерсена, а главное, не слышно свиста, совсем не слышно, ни малейшего писка, Свистун больше не свистел, последнее «que sera sera» слетело с его губ, и домашнюю оперу сняли с афиши.

Прибежал и отец, встревоженный кассир в пижаме.

— Что происходит? Мальчик заболел? Надо вызвать врача?

Мама повернулась к нему, покачала головой:

— Ты разве не слышишь?

— Нет. А что?

— Тихо совсем.

Отец остановился, глянул по сторонам и широко улыбнулся, будто обнаружил доселе неведомую цифру, за пределами всех рядов.

— Ты когда-нибудь слыхала такое?

Теперь мы можем спать в Шиллебекке как ангелы в раю.

Свистун наконец утихомирился.

Позднее нам рассказали историю, которую вскоре знала вся округа, правда в весьма разных версиях, потому что, хотя конец в принципе всегда был одинаков, рассказы разнились касательно точного развития событий, их примечательного хода, но вот этот вариант, во всяком случае, мой, и я могу за него поручиться где угодно и перед кем угодно: Свистуна жестоко избили. В тот самый день. По обыкновению, он пошел к Западной дороге. Любил стоять на Ратушной площади и свистеть. Дело в том, что там совершенно особенный резонанс, а вдобавок он мог потягаться с самим фьордом, если говорить о силе и упорстве. У светофора, между винным магазином и американским посольством, ему пришлось остановиться: горел красный свет. Одет он был в свое обычное серое осеннее пальто, длинное, почти по щиколотку, в черную шляпу с высокой тульей и белый шелковый шарф, небрежно обернутый полтора раза вокруг шеи. Одни говорят, что он стоял в ожидании зеленого сигнала и насвистывал «Zwei kleine Italiener». Другие столь же уверенно твердят, что в эти судьбоносные минуты на исходе октября 1965 года он насвистывал на Драмменсвейен неотразимый классический хит «Singin' in the Rain», хотя дождь не шел, напротив, светило солнце, тот день можно прямо-таки назвать бабьим летом. Лично я совершенно убежден, что он насвистывал «Que sera sera». Свистун, стало быть, насвистывал «Que sera sera», и тут рядом с ним остановились два дюжих мужика, оба с тяжелыми пакетами из винного, и многие утверждают, что оба уже изрядно зашибли муху, как в ту пору говаривали в Шиллебекке, но, по-моему, это совершенно неправдоподобно, ведь в таком разе они бы не стали покупать по две бутылки трехзвездочного бренди, а именно так они только что и поступили.