Ты дождешься, сказал Путте.

А я колесил по адресам и скоро изучил все до одной улицы по эту сторону реки. Если я и попал не на ту планету, как Обстфеллер, то, по крайней мере, с городом не ошибся. Между прочим, обо мне шла молва. Я был самым шустрым цветочным курьером во всей столице. И однажды на Скуввейен меня остановил главный конкурент Самого Финсена, а именно Радоор, державший магазин неподалеку, на Риддерволлс-плас.

Он отвел меня в сторонку и спросил:

— Сколько тебе платит Финсен?

— Одну крону южнее Адамстюэ и полторы — западнее Скёйена.

Радоор положил руку мне на плечо:

— Могу предложить две кроны севернее Адамстюэ.

— Неплохо.

— Подумай.

Я подумал. И покатил обратно в финсеновскую «Флору», где меня уже поджидал Сам Финсен.

— Чего хотел Радоор?

Он, стало быть, видел нас.

— Ладоол?

— Радоор! Нечего придуриваться!

Я быстро раскинул мозгами и сказал:

— Он предложил мне две кроны пятьдесят эре севернее Адамстюэ.

От взвинченности Сам Финсен сломал три гвоздики. Госпожа Сам Финсен, которая за эту осень стала еще более плоской и теперь смахивала на треугольную голландскую марку, попыталась его унять. Но не тут-то было.

— Так бы и удавил этого Радоора! И честное слово, удавлю! Я взял тебя под крыло, горжусь тобой, паршивец неблагодарный, ты же толком не знал, где находится Дворец! Что ты ему ответил?

— Обещал подумать.

— Подумать? Хорош гусь! Шантажируешь меня, да? Может, еще и с профсоюзами связался, а?

— Да нет вроде.

Сам Финсен рухнул на стул, дрожащими руками свернул кривую сигарету. К счастью, разбираться с Радоором он не пошел, смертоубийство не состоялось. Он тяжело вздохнул:

— Мне без тебя не обойтись. Как насчет двух крон и десяти эре западнее Скёйена?

— Согласен. Спасибо.

— И ни слова Радоору! Я запрещаю любые контакты с недругами! Целиком и полностью! Понятно?

Я кивнул. А Сам Финсен долго качал головой:

— Господи Боже. Две кроны и пять эре!

— Десять эре, — поправил я.

— А? Ну да. Две кроны и десять эре. Так и так чистое разорение. Знаешь, как это называется?

— Нет.

— Свободная конкуренция. В выигрыше все. Кроме меня.

Госпожа Сам Финсен не выдержала:

— Вечно ты стонешь! Радоор тоже не в выигрыше!

Сам Финсен горько рассмеялся:

— Да ну? Ему не придется платить нашему курьеру по две кроны десять эре. Это мне надо раскошеливаться! — Сам Финсен обернулся ко мне: — Разве я не прав, а?

— Прав, — сказал я.

— Вот и хорошо. Наконец-то мы пришли к согласию.

Теперь я мог останавливаться возле «Музыки и нот» Бруна и погружаться в мечты, ведь электрогитара стала куда ближе.

Однажды, как раз собираясь размечтаться, я заметил Эдгара. Руки в карманы, он шел по тротуару напротив. Вообще-то мне бы следовало обрадоваться. Но я не обрадовался. Непонятно почему. Самому было странно.

Я быстро спрятался за фонарным столбом.

Эдгара я знал по летним каникулам в Несоддене. Он жил с матерью с бараках, которые немцы построили на Сигнале, прямо у паромной пристани, теперь же их сдавали на лето матерям-одиночкам из Осло и окрестностей. Наша дача располагалась ближе к Хурнстранде, старый деревянный дом не то конца прошлого века, не то начала нынешнего, и в жаркие солнечные дни, когда на градуснике было куда больше двадцати, вернее, под тридцать, темный лак на стенах вздувался крохотными пузырьками и лопался, и если вечером я прикладывал ладони к почти черным доскам, то словно бы приклеивался к дому, цеплялся за него тонкой липкой пленкой вроде клея или меда, и несколько раз мне снилось — в сущности, неприятным этот сон назвать нельзя, он был вполне хороший, — что я никогда не отклеюсь, так и буду до конца своих дней таскать с собой этот старый дом, и до сих пор иной раз, бывало даже в середине зимы, чувствую груз проведенных там летних месяцев. И однажды — не помню уже, в какое лето, — мы с Эдгаром встретились, скорее всего на пристани, вероятно, ловили макрель под дождем, и кто-то из нас предложил дружить, ведь, собственно говоря, большого выбора у нас не было. Обычно мы лежали на вышке для прыжков и считали крабов, губанов и бикини. Или играли в футбол у нас в саду. Мало-помалу нам это здорово надоело. Двое — слишком маленькая команда. Поскольку же отец привез с собой комплект для бадминтона, подарок довольного банковского клиента, мы стали играть в бадминтон. Установили рекорд: 143 удара за одну подачу. Потом поднялся ветер. Эдгар хвастал, что переплыл на матрасе через фьорд до Саннвика. Никто не видел, но он уверял, что это правда. Два года подряд мы получали значки по плаванию, а когда у нас заводились деньжата, ездили на великах в Центр, где обретались местные, в смысле те, что жили здесь круглый год, и если в свое время Несодден слыл трущобой по причине нищеты и убожества, то теперь здесь, стало быть, появился Центр, с магазином, парикмахерской, Сбербанком и кафе, где мы, к примеру, в складчину покупали мягкое мороженое с обсыпкой, хотя оно, конечно, не шло ни в какое сравнение с тем, какое подавали в «Студенте», знаменитом баре-мороженом на Карл-Юхан. Кстати сказать, в купальне у Бунне-фьорда не хватало в полу одной доски, можно было залезть под нее и подсматривать за переодевающимися, например за девчонками из Фагерстранна. В августе, уезжая обратно в Осло, мы говорили «всего хорошего» и до следующего лета не виделись. Так уж повелось.

Но Эдгар уже заметил меня. С велосипедом, у которого вдобавок на багажнике картонная коробка, спрятаться невозможно. Он бежал через Бюгдёй-алле, в не по размеру больших башмаках, а руки вытащил из карманов и обеими махал мне. Да, вне всякого сомнения. Я вышел из-за фонарного столба и крикнул:

— Привет, Эдгар!

Запыхавшись, Эдгар подбежал ко мне.

— Что ты тут делаешь? — спросил он.

Что я тут делал?

А что мне делать в другом-то месте?

Уместней спросить, что здесь делает Эдгар. Он жил совсем в другом районе и ходил в другую школу, говорил по-другому и носил другую одежду, и вообще-то ему совершенно нечего делать на Бюгдёй-алле.

— Я живу здесь, — ответил я.

— Здесь? — не унимался Эдгар. — Где же?

И в тот же миг я понял, что он здесь делал. Искал меня.

— А ты что здесь делаешь? — спросил я.

— Ничего.

Мы немного постояли молча, смущенные, будто застукали друг друга на месте преступления.

— Ну-ну, — сказал я.

Лицо у Эдгара было какое-то не такое. Я не мог сказать, в чем это заключалось. Просто в нем сквозило словно бы что-то чужое, фальшивое. Наверно, подумал я, это оттого, что мы в городе, а здесь мы оба другие. Может, и у меня тоже лицо какое-то не такое.

Эдгар кивнул на велик:

— У тебя ранец в коробке?

— Я разношу цветы.

— Разносишь? Не развозишь? Катишь велик рядом, когда разносишь цветы?

Над этим мы посмеялись, даже до перебора.

В конце концов я сказал:

— Вообще-то мне пора.

Эдгар остановил меня:

— Созвонимся.

— Ясное дело.

— Заметано?

— Само собой, Эдгар.

И я покатил домой и видел Эдгара в зеркале заднего вида чуть не до самой Август-авеню, а потом занес в Библию разносчика цветов новые адреса: Арбиенс-гате, где, между прочим, умер Ибсен, Вергеланн-свейен, Вельхавенс-гате, Камилла-Коллет-свей, Мункедамсвейен, где один из домов в свое время называли Бьёрнсонлёкка, потому что он жил там целых четыре года, с 1869-го по 1873-й, даже для Допс-гате нашлось место в моей Библии, но Допс-гате находилась так далеко от магистрали, что Самому Финсену пришлось заплатить мне целых две кроны семьдесят пять эре, рекордная сумма, но я почти что жизнью рисковал, доставляя туда букет. И Эккерсбергс-гате я тоже записал. Там жила Мария Квислинг, вдова Видкуна Квислинга, и в этот день минуло ровно двадцать лет с тех пор, как его расстреляли в крепости Акерсхус, значит, было 24 октября 1965 года. Видкун Квислинг совершил тягчайшее преступление — предал родину, предал Норвегию, и большинство решило, что он должен умереть. Одним предателем стало меньше, а в языке прибавилось одно слово — квислинг. Очень мало чьи имена становятся просто словами. Даже Гитлер не сподобился, нет, к примеру, глагола «гитлеровать», который мог бы означать самое ужасное, что возможно сделать с людьми, и не просто с людьми, а с человечеством, с нами всеми, кроме того, кто гитлерует, поэтому «гитлеровать» было бы словом столь огромным и всеобъемлющим, что затмило бы все прочие слова в языке, и тогда пришлось бы отыскать очень-очень хорошего человека, чтобы создать слово в его честь, но есть ли вообще такой человек, чьи добрые дела могут перевесить злодеяния Гитлера? И есть ли подобные весы? Насколько я знаю, нет. Однако ж цветы я отвозил не Марии Квислинг. Букет предназначался Халворсену, этажом выше, а Халворсена дома не было. Оставить цветы под дверью нельзя. Как я уже говорил, это строго воспрещалось. Я позвонил к соседям, безрезультатно — никто не открывал, все куда-то подевались, может, этот мрачный дом выселили и собирались снести, короче, в конце концов я очутился перед дверью Марии Квислинг и ощутил, как из замочной скважины потянуло холодом и мраком. Загляни я в замочную скважину, чтоб проверить, есть ли кто дома, я бы наверняка ослеп. Я позвонил. Хуже не бывает. Ясно ведь, что сейчас произойдет. Те, кому цветы не предназначались, конечно же думали, что букет прислан им, а в итоге испытывали огромное разочарование, горькое-прегорькое, шутка ли — рухнуть с седьмого неба, узнав, что цветы не тебе, а соседу. Я позвонил еще раз, дверь приоткрылась. Сквозь узкую щелку, в тени, я увидел ее лицо. Маску отверженного. Но, увидев меня, разносчика цветов, и на миг вообразив, что цветы для нее, ведь аккурат сравнялось двадцать лет со дня казни Видкуна, тень улетучилась, а за этой тенью проступило ее первоначальное лицо, я увидел его, может, я вообще единственный, кто его видел, пока она была жива, а скончалась она, все такая же боязливая и отверженная, в той же квартире, пятнадцатью годами позже.