— Потому что кое-что изменилось… Да.

И, как бы не в силах больше чего-то длить, двое, отведя глаза, произнесли: «Прощай».

Они с Волей разошлись в разные стороны. Удаляясь от Риттерштрассе, Воля зашагал по улицам и переулкам гетто.

…Он не встречался с Ритой несколько дней — она просила его не приходить, пока они будут заняты переездом в гетто. «После того как мы переберемся окончательно, увидимся». Так она сказала ему, точь-в-точь, слово в слово. Но как же они увидятся, если вход в гетто и выход из него будет сегодня вечером запрещен?.. Он опять и опять повторял про себя слова Риты, как будто в них мог найтись на это ответ.

Улицы гетто были узки, а дома на них — двухэтажные, одноэтажные — стары, часто ветхи: здесь жила до революции городская беднота. По этим улицам бежали, шли, брели сейчас еврейские семьи, таща на себе домашний скарб. Даже самые маленькие дети несли что-нибудь, дорога была каждая пара рук, — захватить с собой из дому людям разрешалось лишь то, что они могли унести за один раз. И хотя забор, которым обносили гетто, еще не был достроен, мало кто решался сбегать отсюда за вещами в свой оставленный дом…

На глазах у Воли люди заходили в подъезды, обнаруживали, что все комнаты на обоих этажах уже заняты, заполнены теми, кто ненамного опередил их, и спешили дальше. Но с улиц, где они надеялись найти свободное жилье, им навстречу стремился поток тех, кто уже не нашел там пристанища…

Становилось ясно, что жить тут предстоит в страшной тесноте, люди сетовали на это громко, испуганно, оскорбленно. И никто из них в этот час не говорил, а может быть, и не думал о том, что жить им придется не долго.

Как когда-то в душном, раскаленном вагоне, набитом беженцами, возле Жоры, у которого была впереди мучительная дорога, Воля вновь себя почувствовал человеком иной судьбы. Он сможет отсюда уйти, он не должен отныне остаться за стеною, которою к вечеру отрежут от города всех, кто сейчас с ним рядом. Он не лучше людей, обреченных тут томиться — Риты, ее мамы, других, — но ему будет лучше, чем им. Он ничего не сделал для того, чтобы ему было лучше, и не захотел бы сделать. Это вышло само, так получилось. Но отчего-то ему стало не по себе…

Воля никогда позже не узнал, почему переулок, в который он затем свернул, был пуст, совершенно пуст, — настолько, что по мостовой ему навстречу мчался, ни на кого не натыкаясь, мальчик на маленьком виляющем двухколесном велосипеде, а за ним, пригнувшись, бежал доктор…

Это был тот самый доктор, который лечил Воле зуб в день захвата города фашистами. И, как ни удивительно, тот самый мальчик, которого ночью на шоссе доктор с женой отдали в грузовик автоматчикам. Он только еще учился кататься, но не позволял отцу придерживать велосипед сзади за седло, и доктор бежал за ним, пригнувшись, вытянув перед собою руки, готовый подхватить его и слева, и справа…

Едва узнав доктора, Воля мгновенно подумал: «Вот же как раз кто мне нужен!» — но сразу вспомнил, что это для Маши он сочинил, будто идет к доктору. На самом-то деле доктор не мог ничего знать про Валерию Павловну. И, значит, вовсе не был нужен Воле, ничем не в силах был ему помочь. Но все-таки Воля остановился. В двадцати шагах от него велосипед уткнулся передним колесом в свежесколоченный забор, и доктор сказал: «Я передохну».

Он распрямился, а мальчик слез с велосипеда, и оба пошли обратно. Теперь, когда они неторопливо приближались к нему, Воля увидел, как изменился доктор…

Костюм, хотя и отглаженный, буквально висел на нем. А на лице обвисли щеки, нос, кожа под глазами и над кадыком. Только волосы его, казалось, сохранили упругость, силу: они по-прежнему почти стояли на голове, как витые проволочки, сплетенные между собой. И полотняная фуражка — тоже по-прежнему — лежала на этих волосах, не приминая их, совсем не касаясь головы.

— Здравствуйте, — сказал доктор. — Ну что — не болит у вас больше?

— Нет, — ответил Воля. — С тех пор не болел ни разу… — и дотронулся пальцем до щеки там, где был вылеченный доктором зуб.

— Это хорошо, — кивнул доктор. — А не то я теперь уже сумел бы помочь вам только советом… — Он развел руками, повернул их к Воле ладонями, показывая этим, что у него нет теперь ничего, кроме пустых, голых рук.

— Это ведь… сын ваш? — спросил Воля, посмотрев на мальчика, который нетерпеливо переступал с ноги на ногу возле своего велосипеда.

— Верно изволили заметить, — странно ответил доктор и сделал паузу, как будто Воля натолкнул его на какую- то мысль, которую он тут же принялся обдумывать. Потом рассказал: — Тогда, той ночью, мост взорвали, прежде чем грузовик, в который мы посадили мальчика, подъехал к реке. Днем он прибежал к нам. Мы его снова увидели. Жена…

Он быстро, волнуясь, пробормотал что-то, чего нельзя было разобрать — промельком, наверно, вспомнил то, чего не имел силы вспоминать подробно, — и закончил тихо, внятно:

— А теперь… я могу только не дать ему упасть с велосипеда. Чем… что я могу еще?..

Доктор взял Волю под руку и повел его к забору, превратившему переулок в тупик. Мальчик двинулся было за ними, но доктор, обернувшись, сделал ему знак оставаться на месте.

— Ну, вот, — сказал доктор, глядя Воле в глаза. — Я вам хочу посоветовать. — Он говорил куда решительнее и тверже, чем минуту назад. — Не заводите детей. Никогда! Как бы этого ни желала жена, слышите?!

У Воли вспыхнули щеки, скулы. Кровь прихлынула к ушам и лбу…

— И… вам ничто не будет страшно! — продолжал доктор с убеждением, болью, мучительным усилием быть понятым. — Вы сможете быть смелым, как бы в этой жизни ни…

Лишь тогда, когда доктора уже не было рядом, Воля, повторив про себя его совет, внезапно понял, что тот внушал ему: лучше не иметь детей, чем иметь и не мочь защитить их!..

А вслед за тем слова Гнедина «Ты ее оберегай, как я бы ее оберегал» опять прозвучали в его ушах, как в ту минуту, когда на узкой улице, по которой они возвращались в город, оставленный нашими, появился фашистский танк.

Тотчас он понял еще одно: то, от чего остерегал его доктор, уже случилось с ним. Потому что он был не один — возле него была маленькая девочка, Маша.

* * *

Домой Воля возвращался не кратчайшим путем — ему хотелось пройти мимо базара. Правда, торговля в этот уже предвечерний час обычно сворачивалась, но не стихал шум и было беспорядочно. И как раз беспорядок, галдеж безотчетно притягивали Волю… Была тут какая-то жизнь, и не всё в ней фашисты контролировали и регулировали.

На базар приезжали из окрестных сел, редко — из ближних городков, а вести сюда, под полуразрушенный навес, доходили неведомыми путями с неоккупированной советской земли, из Польши, Германии, Англии, Африки…

Сейчас, подойдя к базару, Воля сразу увидел на воротах приказ: гебитскомиссар запрещал отныне сельчанам въезд в город без специального его разрешения, горожанам — выезд из города. Огромный дядька с казацкими усами, в украинской рубашке и с нагайкой — из тех, кто наблюдал за «порядком» на базаре, — спрашивал оторопело у читающих:

— А как же свободная торговля?..

Он показался Воле не в первый раз встреченным, вроде бы знакомым откуда-то, а знаком он ему был по картинке в школьном учебнике истории, под которой стояло: «гайдамак». (Там рядом были еще рисунки, и на них городовой с шашкой, помещик с арапником — представители Старого Мира, канувшего в прошлое без возврата.)

Но этот гайдамак не выглядел ряженым, а был живой, настоящий, может быть даже не понарошку оторопелый. Ему не отвечали, торопились уйти. И в это время подкатил к воротам на пролетке, запряженный гигантским, рыжим, несомненно германским конем (до вступления немецкой армии в городе не появлялись кони такого размера), бургомистр Грачевский.

Едва гайдамак произнес его имя, Воля мгновенно узнал его: это Грачевский — он самый! — спокойно поливал цветы в своем садике ранним утром того дня, когда в их город вошли немцы. Он еще тогда окликнул Бабинца, про что-то с ним толковал, потом смеялся ему вслед. Вот, значит, к кому должен был послать Воля Леонида Витальевича на защиту Машиной бабушки…