— Хорошо хоть, что мы не евреи, а?.. — прервал молчание Шурик и так подмигнул Воле (мы, мол, не дураки!), как будто от них когда-то зависело, стать или не стать евреями и они догадались ими не стать.

Воля подумал, что Шурик неловко попытался его ободрить.

— Ну хорошо, — сказал он, чувствуя к Бахревскому неприязнь, но боясь отдать себе в ней отчет. — Ладно! Когда Гитлера расколошматят, твой дневник будет очень ценным. Так. А вот сделать бы, чтоб его расколошматили побыстрей! А?! Что мы для этого можем?..

И Воля внезапно остановился, преградив Шурику дорогу к своему дому, до которого оставалось не больше десятка шагов. Он желал сразу, немедля решить, что им делать. Ждать было невмоготу, он опять чувствовал это, как за миг до встречи с Шуриком. Пожалуй, улица была не очень подходящим местом для их разговора. Но все равно теперь он начат…

Шурик молчал. Он молчал долго. Сначала Воле казалось, что он обдумывает ответ. И, не глядя на него, насвистывая как можно беззаботнее, Воля гонял ногою камешек по «классам», полустершимся и еле заметным на твердой, высушенной земле. Потом с нарочитой глуповатой старательностью подправил прутиком «классы». Со стороны никто не должен был увидеть, заподозрить, как важен и серьезен их разговор…

Через минуту он поднял глаза на Шурика. Выражение лица Бахревского ничуть не переменилось. Оно осталось таким же, каким было через мгновение после Волиного вопроса. И только тогда Воля понял, что Шурик вовсе не молчит перед ответом, а молчанием отвечает.

— Ладно, пока, — бросил он Бахревскому через плечо и пошел к дому, как если б ему просто наскучило болтать с приятелем.

— Воль, ты заходи!.. — крикнул вдогонку Шурик.

— Ага!.. — в тон ему, полуутвердительно, полунебрежно, отозвался Воля.

Но лицо у него горело, ему сдавило горло, тело под майкой взмокло — так бывало с ним в давнем, раннем детстве — от внезапного ожога обиды и ее влажного жара… Ну как же так вышло, что Шурику первому он сказал это: «Невозможно больше терпеть!» Почему предложил ему вместе бороться?!

В его памяти всплыли одна за другой фразы Шурика: «В каком смысле?», «А потом убьют…», «Это секрет полишинеля», «Хорошо хоть, мы не евреи…» Он повторял их про себя с издевкой, передразнивая Бахревского, и сейчас же с яростью вслух шептал в ответ:

— Ни в каком!.. А вот не убьют!.. Врешь, и мы евреи!..

Он не сразу понял, почему Маша, смотревшая в окно на улицу, сначала обрадовалась, увидя его, потом, бросив взгляд за его спину, чего-то испугалась.

Воля обернулся. Никого не было ни рядом, ни в отдалении — пустая улица. И едва он успел сообразить, что Маша надеялась, наверно, что вместе с ним вернется ее бабушка, девочка выбежала ему навстречу. Они столкнулись в калитке.

…Маша начала ждать Волиного возвращения, как только он ушел в город. Она подтащила к подоконнику табуретку, стала на нее коленками. Тетя Паша, войдя, увидела, как Маша, не шевелясь, глядит на улицу, ждет… Она кликнула со двора племянника и велела ему:

— Ты с Машей займись. Что ж ей одной маяться?.. Поиграйте. Ты постарше, она поменьше — это ничего. Иди.

Колька сбоку подошел к ней.

Он не знал, во что с ней играть, во что она умеет, а во что нет, но готов был и к какой-нибудь нехитрой, неинтересной для себя игре, и даже к тому, чтобы поддаваться. Хотя вообще-то в игре Колька забывал о возрасте партнеров, мог и маленьких не пожалеть, если они жулили, но сейчас собирался нарочно проигрывать, — такая была Маша задумчивая, тихая, неподвижная.

— Давай играть, — сказал он.

Когда-то, до войны, кто-нибудь из ребят во дворе говорил, бывало, Маше эти слова, и потом целые часы пробегали незаметно, только от бабушки, кричавшей в окно: «Маша, домой, поздно!», она узнавала, что наступил вечер…

— Потом, — ответила Маша, чуть покачав головой, не отводя глаз от улицы.

Тогда Колька предложил, сам загораясь:

— А хочешь, постановку делать будем?

Его поддержала Прасковья Фоминична:

— Вот правильно, делайте постановку. Потом все на вас будем смотреть — и Микола, и я, и Матвеевна с Волей. И бабушка Валерия Павловна, если вернется к вечеру…

После этого Колька живо отодвинул к стене стол и стулья и теперь, освободив для постановки место, стал объяснять, как ее «делают». Прежде всего он не то прочитал, не то пропел:

На заборе птичка сидела
И такую песенку пела:
«Несмотря на рваные ботинки,
Мы станцуем танец кабардинки!»

Затем он спросил, знакомы ли Маше эти стихи. Маша знала их наизусть, и Колька сказал, что можно прямо приступать к постановке.

Начиналось у них с того, что Колька произносил:

— На заборе птичка сидела, — и театральным, как ему казалось, жестом указывал на Машу, сидевшую на спинке стула, прислоненного к стене. — И такую песенку пела, — добавлял он и присаживался послушать, откинув назад голову, прикрыв глаза, чтобы показать, что будет сейчас наслаждаться пением.

Тут Маша должна была без промедления соскакивать на пол и напевать:

Несмотря на рваные ботинки,

(В этом месте Колька учил ее зачем-то смотреть на подметки сандалий и досадливо прицокивать языком.)

Мы станцуем танец кабардинки!

При этих словах Колька переставал слушать, рывком поднимался с места, прыжком приближался к Маше, и оба пускались в пляс. Причем Колька показывал, какие надо делать па и в то же время кричал «Ас-са!», отчего Маша поначалу вздрагивала. Он учил и ее выкрикивать «Ас-са!», и она послушно повторяла за ним непонятное слово, но у нее получалось не лихо, и это огорчало Кольку.

— Ты не лихо кричишь, так не годится, лучше уж совсем не надо, — ворчал он, и Маша чувствовала себя виноватой.

Прервав репетицию, Колька рассказал, как здорово у него выходили постановки с приятелем, который потом уехал с родителями в Харьков. Это было четыре года назад, им тогда было по восемь лет, они выступали перед родными, соседями, один раз перед жильцами двух домов в красном уголке! И как всем нравились их постановки: и «На заборе птичка сидела», и, главное, конечно, «На горе стоял Шамиль»…

Колька и растрогался, и расстроился, вспоминая все это.

— Ладно, ты уж не кричи «Ас-са!», — сказал он потом. — Я сам буду кричать, ты только прихлопывай в ладоши.

И Маша прихлопывала в ладоши, косясь на окно…

А Колька отплясывал, кричал «Ас-са!» и, кроме того, командовал Маше: «Шибче!»

Она старалась.

Наконец, отдуваясь, Колька объявил: «Перекур!» Поняв, что это означает просто передышку, Маша вернулась к окну и увидела Волю. Он шел один.

— Был у доктора?.. — спросила Маша, с разбега налетая на него.

Он прикрыл калитку, взял Машу на руки и сразу стал рассказывать:

— Был. Он теперь живет не там, где раньше. Ему велели переселиться. Он сегодня переехал, и жена его тоже, и мальчик. Маша! Мальчик, которого тогда в машину отдали, не уехал, он к ним вернулся. Я видел, как он учился кататься на двухколесном велосипеде, маленьком, — доктор все боялся, он на землю шлепнется…

Воля длил, растягивал что было сил правдивую часть своего рассказа и соображал, сочинял, прикидывал тем временем, что ответить, когда Маша спросит о бабушке…

Она спросила медленно:

— Они куда переехали, им кто велел? — И, отважась, быстро: — А бабушка — где?..

Воля отвечал:

— Им велели немцы — есть фашистский приказ, понимаешь? — и они переехали в гетто. — Это еще была правда, но она кончалась. Сейчас или через минуту он должен был солгать. — Из гетто запрещено выходить, и туда, в гетто, — оно огорожено забором, — нельзя никому входить. — Он все не мог оторваться от правды; ему казалось, Маша сразу заметит, едва он сделает это.