Он обреченно махнул рукой, повернулся и вразвалочку, как пингвин, почапал к автобусной остановке – в длинной своей шинели… фуражка как всегда набекрень… и сердце у меня впервые защемило от жалости к нему…

А вот о том, что я еврей, узнал я от Сереги Алексеева, соседа по лестничной площадке. «Как дела, еврей?» – с ухмылкой спрашивал он при встрече. Серегина мать дружила с Вандой – может, поэтому ухмылялся он почти добродушно и даже защищал меня от своего кореша Эдика Смирнова.

Да, были в нашем микрорайоне три закадычных друга – Серый, Вшивый и Горбатый, –кликухи эти заслужили они в Чертовом скверике, где по вечерам шпана бренчала на гитарах и толковала за будущую блатную жисть. Серега Алексеев, тощий и по–ленинградски невзрачный, прославился среди тамошних бойцов невероятным по силе ударом: кому–то в поединке так приложил, что лопнула кожа на скуле.

Вшивый, он же Борька Шакиров, видя, что Серый мне покровительствует, здоровался со мной за руку, тогда как Эдик Смирнов, он же Горбатый, стоя рядом, трясся от бешенства. «Жид! Жид!» – шипел этот сутулый злобный карлик и однажды успел–таки навешать мне молниеносных, прежде чем Серый оттащил его за шиворот.

На углу улицы Фурманова и Косого переулка подкарауливали они одиноких пешеходов младшего школьного возраста. Останавливали и просили одолжить гривенник. Если отвечал, что у него нет, требовали: «А ну подпрыгни!» Побледнев, подпрыгивал — в кармане, понятное дело, звякала мелочь. Раздавались негодующие возгласы: «Утаил! Тебя же по–хорошему просили!» Получал три оглушительных оплеухи, выворачивал карманы, лишался выданных родителями денег на кино или мороженое.

Нападали и на ребят постарше – втроем на одного отчего не рискнуть? Я видел, как они прицепились к парню лет восемнадцати, на голову выше каждого из них, спортивного сложения и явно не робкого десятка, тем не менее его очень быстро завалили (решающий хук слева провел Серый), и началась обработка лежачего ногами в лицо, по почкам и т.д.

Горбатый погиб в шестнадцать с небольшим, став жертвой нашего своеобычного климата. Дело в том, что вследствие повышенной влажности воздуха лепнина на фасадах отсыревает и отваливается порой весьма увесистыми кусками.

Горбатый в тот роковой для него день стоял как обычно на своем грабительском посту, и вот гипсовый ангел сорвался с фронтона и обрушился точненько на голову ублюдку. И ублюдка не стало.

Еще через месяц его друганы при ограблении нанесли кому–то тяжкие телесные, были задержаны и взяты под стражу. Третий год они оба в колонии.

Никто на улице уже не помнит Эдика Горбатого, но для меня он живее всех живых, этот призрак с пронзительным взглядом и косой белой челкой, он всегда молчит, но я по глазам вижу, как ему неймется, как ему хочется пожалобиться на горькую свою судьбину, и я даже знаю, что именно он сказал бы мне, если бы мог. «Эх, Геня, – сказал бы он, – я ведь тоже рос без отца, его посадили за непредумышленное убийство в драке у пивного ларька, а мама моя приводила гостей каждый день и за стакан готова была с тремя одновременно, я подглядывал из–за шкафа и плакал, стиснув зубы, громко плакать было нельзя, могли и накостылять, соседи меня подкармливали, кто тарелку супа принесет, кто картошки жареной, а бывало, что и после гостей оставалось, запихивал в рот, давился, мать кричала, что в этой блядской стране только евреям хорошо живется, а учиться в школе было мне неохота, и стал ходить в Чертов скверик, и Серый туда тоже ходил, и мы закорешились, а потом нас обоих там сильно побили, потому что, говорят, вы слишком рано борзеете, и Серый тогда мне сказал: пошли в секцию боксом заниматься, а в секции надо мной сперва все смеялись из–за моего роста, но потом перестали смеяться, потому что я всегда боксовался как бешеный, как будто настал мой последний час, и мог запросто ногой по яйцам запиндюрить, и меня за это выгнали, а Серый сам ушел, чтобы мне не было обидно, и мы купили бутылку «Плодово–ягодного», и я ему сказал: слушай, помоги мне, пожалуйста, и он согласился, и мы пошли ко мне домой и отпиздили одного маминого гостя, он, правда, не очень здоровый был, и вытащили его во двор, и он там часа два лежал, и с тех пор мама больше никого не приводила, и тогда я понял, что вдвоем мы можем не хуже, чем другие, и заняли угол Фурманова и Косого и никому не давали проходу, а потом к нам татарин присоединился, и стало еще легче…»

Вот так пытается разжалобить меня Горбатый; зачем это ему нужно, ума не приложу, мне его все равно не жаль, и чтобы он отвязался, я в ответ пересказываю ему сон, который снится мне уже не первый раз…

А снится мне, что я в метро поднимаюсь на эскалаторе и, поднявшись, иду по вестибюлю, и вдруг вижу, что на улицу никого не выпускают. Оказывается, немцы перекрыли выход и проверяют документы. Кого–то ищут. Законы жанра (сна) требуют, чтобы я воспринимал присутствие в Ленинграде немецких оккупационных войск как нечто привычное. Я так и воспринимаю, но меня раздражает, что очередь к проверяющим (они с автоматами) движется медленно и я опаздываю на свидание с Лилей. Народу скопилось порядочно, никто однако не толкается, разговаривают шепотом – немцы приучили граждан вести себя в подобных ситуациях дисциплинированно. Я наслышан, что эти проверки уже стали рутиной и проверяющие исполняют свои обязанности спустя рукава. «Посмотрят паспорт, – рассказывали те, кому уже приходилось застревать на выходе из метро, – и свободен!» Почему же у меня дрожат колени и холодный пот струится между лопатками?.. А это потому, что я понимаю: всех, кто стоит в этой очереди, отпустят, ведь ищут, скорее всего, какого–нибудь террориста или подпольщика, у проверяющих имеется его фотография, а всех остальных справедливые немцы, конечно, отпустят, всех, кроме… меня! Меня задержат вне зависимости от результатов проверки, и хотя никакой подрывной деятельностью я никогда не занимался, отправят в Освенцим, Дахау или Треблинку….»

Когда я вернулся из армии, Генка стал водить меня по женским общагам. С полгода мы так развлекались, потом мне надоело. Мы перестали видеться.

Через сто лет, перелистывая по пьянке записную книжку, я расчувствовался, позвонил ему, – он с гордостью сообщил, что работает рефрижераторным машинистом на железной дороге, катается в Польшу. Между прочим, провозит контрабандой полиэтиленовые пакеты с картинками.

В начале 80–х плелся я как–то на полусогнутых с производства, вдруг рядом прижимается к поребрику новенький красный «жигуленок». За рулем – Генка, изрядно разжиревший. «Садись, пролетарий, подвезу».

Вылезая из машины, я не удержался, спросил: «Это на пакетах ты так поднялся? «Первый блин комом, – усмехнулся он. – За пакеты я полтора года отмантулил на химии».

А потом он эмигрировал в Израиль, не попрощавшись.

* * *

Из дневника переводчика

Весь уик–энд напролет пили с Аккуратовым и Лариской, никак было не остановиться, – ну, и что же я мог натокарить с утра в понедельник? То и дело присаживался рядом со станком, так дрожали колени, перекуривал. Мастер, слава Те Господи, тоже где–то перебрал накануне, отпаивался чаем в стеклянной своей конторке и нос наружу не высовывал.

Перед обедом стало меня колотить, я не выдержал, сходил к слесарям и выпил стакан бормотухи, у слесарей всегда есть. Полегчало, покаянные мысли отступили, пора было начинать деньги зарабатывать. Ни на что больше не отвлекаясь, тупо драл резцом железо до конца смены.

Когда выключил станок, ко мне подошел Костя:

– У Голубева день рождения, ставит нам. Переодевайся быстрее.

За проходной нас уже ждали Змиев, Голубев и расточник Шумилин. На углу Большого и Съезженской знали мы столовую, где можно было посидеть, не сильно стремаясь ментов. Туда и направились, закупив по дороге бухалово.

Взяли по котлете с картофельным пюре, по стакану компота, чтобы было из чего пить. Столик выбрали у окна – если все–таки нагрянут менты, заметим их прежде, чем войдут, успеем спрятать бутылки.

Костя разлил водку в стаканы: