И тут вспоминалась строчка Вознесенского: «сирень пылает ацетиленом». Или строчка Пастернака: «лиловое зданье из воска»… Перечеркивал написанное!

Снова слонялся возле дома номер десять – все надеялся, что из какого–нибудь окна высунется Лидка Бернат, как высовывались другие девчонки, когда мы с Генкой, бывало, проходили мимо, – если проживали они на втором или третьем этажах, высовывались чуть ли не по пояс и назначали ему день и час свиданий, тогда как обитательницам пятого и шестого оставалось лишь заламывать руки, потому что их истошные крики он не слышал.

Но Лидка ни разу не высунулась…

– Она что, – спросил я дружка своего многоопытного, – шибко гордая?

– Окна ее квартиры выходят во двор, – ответил Генка. – Иди домой и готовься к экзаменам. Вот загребут в армию – будешь знать.

Не дыша входил я в длинную, как тоннель, подворотню, продвигался на ощупь и попадал во двор с единственной парадной в левом дальнем углу. На цыпочках поднимался по узкой, с высокими ступенями, лестнице и замирал перед дверью в ее квартиру, так и не придумав предлог, чтобы нажать на кнопку звонка. Заслышав шорохи за дверью, бесшумным кубарем скатывался вниз и с ощущением, что за мной, усмехаясь, наблюдают изо всех окон, пересекал двор не–то–роп–ли–во… Эх, всякий раз подводили нервишки – позорно шмыгал в тоннель…

Однажды, уже выскочив на улицу, едва не сбил ее с ног – она возвращалась из булочной с батоном в руке.

– Привет, – сказал я.

Она взглянула на меня не узнавая.

Я напомнил:

– Меня зовут Леша… Помнишь, нас Генка познакомил?..

– Когда это? – спросила она. – Какой Генка? Ах, Генка! Ну и что, все пишешь стихи?

– Все пишу, – угрюмо пробормотал я ей вслед, щурясь от бледного солнца, которое после черной подворотни казалось ослепительным.

Где–то в начале повествования я упомянул, что к вступительным экзаменам в Университет не готовился. Справедливости ради следует все же уточнить, что не готовился не только по причине сомнамбулического времяпрепровождения (возле дома Лидки Бернат или в комнатушке Савушкиных, или на территории лодочной станции), но потому главным образом, что сильно переоценивал свои способности.

Увы, чересчур самонадеянно я мнил, что наваляю левой ногой отличное сочинение, отвечу на л ю б о й вопрос по русскому и литературе, а что касается английского – кривая вывезет!

И вдруг – тройка за сочинение! Потрясенный, пошел сдавать английский. Ну, а сколько баллов я мог получить, если помнил только две фразы: «My name is Lyosha» и «I live in Leningrad»?

Мама очень за меня переживала. Елена, кстати, тоже.

Но, кажется, больше всех огорчилась учительница литературы Элла Эммануиловна Аваозова, которая вечером того же дня узнала о случившемся.

Узнала от Генки, и дело было так: он шел ко мне (чтобы выразить «соболезнование») и неподалеку от моего дома, на другой стороне улицы, заметил одинокую женскую фигурку.

– Флигельман! – услышал Генка знакомый голос.

Подошел, недоумевая – Э.Э. жила в районе новостроек, добиралась до школы с двумя пересадками и делать ей здесь в столь поздний час было решительно нечего.

– Это правда?.. – тихо спросила Элла Эммануиловна, и когда он подтвердил, пошатнулась и вынуждена была прислониться к стене (совсем как я при знакомстве с Л.Б.).

Преподавательница русского языка и литературы, тридцатипятилетняя замужняя Элла Эммануиловна Аваозова, переступив порог нашего десятого «а», сразу стала относиться ко мне с повышенной требовательностью.

Вызвав меня к доске, она с каменным лицом начинала слушать мои неординарные суждения. Постепенно на скулах ее проступал румянец, в глазах отражались противоречивые чувства: негодование и восторг.

Взяв себя в руки, Э.Э. объявляла: «Жуткая отсебятина. Ставлю вам единицу. Неужели недосуг было проработать заданный материал?»

При этом совершенно иное читалось в ее взгляде. Читалось: «С кем же вдвоем, ну неужели в одиночестве прогуливаетесь вы сомнамбулически? И почему, почему вам ни разу не пришло в голову попытаться пригласить меня?.. Вы же любите поэзию Андрея Вознесенского… Помните такие стихи: «Борька – Любку, Чубук – двух Мил, а он – учителку полюбил»? И дальше: «О спасибо моя учительница за твою доброту лучистую как сквозь первый ночной снежок я затверживал твой урок…»

Черты лица птичьи, шея длинная, лоб, когда начинала она разговаривать со мной, покрывался испариной и блестел, как большой бильярдный шар. Волосы, туго стянутые на затылке, тоже блестели, красные, как медная проволока.

А еще у нее были аметистовые глаза и безупречные, ну, может быть, несколько сухощавые ноги, и мощные бедра, и немалая грудь.

Одевалась изысканно – муж был военный летчик. Соблюдая дистанцию, пресекала не только двусмысленные, но и вообще какие бы то ни было реплики с места. Девчонок она раздражала со страшной силой, они утверждали, что «Эллочка» неоднократно подтягивала кожу на лице.

И вот эта цаца, эта бесстрастная фря преображалась, читая мои школьные сочинения, она оценивала их всегда по высшему баллу, но на полях пространно и темпераментно (с красными восклицательными знаками) возражала мне, провоцировала на спор, а однажды закончила комментарии предложением «побеседовать на переменке о современной поэзии» – бисерными такими, алыми от смущения, буковками.

Именно так и выразилась: «на переменке».

Я начал прогуливать уроки литературы. Близился конец последней четверти, а в классном журнале напротив моей фамилии так ничего и не было. Меня могли не допустить к выпускным экзаменам. Небезразличная к моей будущности Э.Э. вызвала маму на педсовет. Мне вменялось в вину, помимо низкой успеваемости, также и «вызывающая манера держать себя» на уроках, и было рекомендовано извиниться перед оскорбленной в лучших чувствах преподавательницей.

Подумать только. Да ничем не была Э.Э. оскорблена, уж я–то понимал природу этих ее «лучших» чувств.

На следующий день коллеги оскорбленной преподавательницы деликатно оставили нас в учительской наедине друг с другом.

Ну что же, надо извиниться – извинимся. Глядя в пол, я бубнил, что исправлюсь и подтянусь, – она слушала, не перебивая, потом я, забывшись, поднял голову, и мы встретились взглядами, – стол директрисы разделял нас, как меч Изольду и Тристана, – тотчас мы сызнова потупили взоры, вернее, стали рассматривать предметы на столе: глиняную вазочку с торчащими из нее карандашами и авторучками, перекидной календарь на черной пластмассовой подставке, пресс–папье, стальной дырокол, белый телефонный аппарат, кипу папок, цепочку скрепок… обоюдное наше молчание становилось для нас обоюдно же и невыносимым. Вдруг она еле слышно попросила принести ей что–нибудь из новых моих стихотворений…

Поспешно пообещав исполнить просьбу, выскочил я, отдуваясь, из учительской.

И в четверти, и за год, и в аттестате она поставила мне пятерки, но так и не дождалась благодарности, хотя и требовалось–то всего ничего – дать ей почитать тетрадку с моими отроческими опусами.

* * *

Из дневника переводчика

Памяти бригады

I shot the Albatross

Coleridge

Придя с мороза в помещенье цеха,

искала кошка теплый закуток,

и пьяный кто–то (может, я) для смеха

метнул в беднягу меткий молоток.

Конечно, кошка кое–как умчалась.

Ушибленную тварь всем стало жаль.

Но перед каждым и деталь вращалась,

ответственная, срочная деталь.

Ответственные, срочные, – вращались.

Лиловыми носами токаря

в поверхностях зеркальных отражались,

самим себе чего–то говоря.

Да, выглядели мы не слишком бодро,

и спецодежду леденил озноб вчера, по собственному недосмотру,

убит был Иванов болванкой в лоб.

Айда в пельменную после работы, там только материться не велят, нальем вина в стакан из–под компота

и вспомним Иванова глупый взгляд.

Впервые не от скуки, а от муки

нетрезвый недоумевает ум –то языки зачешутся, то руки…