Разведслужбы и Особый отдел, похоже, разделяли это мнение. Никаких изменений в оценке угрозы не последовало. По-прежнему уровень два — на одну ступеньку ниже королевы. Никаких изменений в порядке его охраны. Дом на Сент-Питерс-стрит по-прежнему заперт, окна закрыты ставнями. Вернуться домой ему по-прежнему не позволено.

И все-таки он осуществил что-то новое. Осуществил именно тогда — вот что было самым важным. «Гарун» пошел хорошо, и кошмарный сценарий Сонни Мехта безвылазно обитал в царстве его плохих сновидений. Имя говорящего механического удода не подвигло кашмирцев ни на какое восстание. Кровопролитием на улицах и не пахло. Сонни бегал от призраков, и теперь, при свете дня, эти тени на поверку оказались тем, чем не могли не быть, — пустыми ночными страхами.

Ему было позволено ненадолго — и без предупреждения — выйти на люди: надписывать экземпляры «Гаруна» в лондонском книжном магазине «Уотерстоунз» в Хэмпстеде. Зафар тоже там был — «помогал», передавая ему книги на подпись; был и Билл Бьюфорд — этакое доброе, ухмыляющееся божество. В течение часа он снова чувствовал себя автором книг. Но от нервозности во взглядах охраны деваться было некуда. Не в первый раз он тогда видел, что им тоже боязно.

А дома была Элизабет. Что ни день, они становились все ближе друг к другу. «Мне страшно, — призналась она ему, — что я стала так от тебя зависима». Он, как мог, постарался ее успокоить. Я безумно тебя люблю и никуда не отпущу. Она боялась, что он сблизился с ней всего лишь за неимением лучшего, что, когда угрозы прекратятся, он уедет в Америку и бросит ее. Он ведь говорил ей о своей любви к Нью-Йорку, говорил, что мечтает когда-нибудь поселиться там свободным человеком. Он, чья жизнь была чередой пересадок из почвы в почву (которой он попытается придать новый смысл, говоря о «множественности корней»), не понимал, до какой степени англичанкой была она, как глубоко уходили ее корни. С первых же дней она ревновала его к Нью-Йорку. Ты усвистишь туда, а меня оставишь. После нескольких рюмок вина они вот так порой начинали чуточку цапаться. Ни он, ни она не придавали этим эпизодическим шероховатостям значения. Бóльшую часть времени они были счастливы друг с другом. Я по уши влюблен, написал он в дневнике, сознавая, как это поразительно — иметь основания такое написать. Он жил под мощной охраной в каком-то странном внутреннем зарубежье и никак не мог ожидать, чтобы любовь проложила тропку мимо пограничных застав. И тем не менее вот — она была, его любовь, она весело колесила к нему через Темзу на велосипеде почти каждый вечер и каждый уик-энд.

Но, помимо любви, в воздухе была по-прежнему разлита ненависть. Говорливый садовый гном из Мусульманского института ораторствовал, как и раньше, и ему предоставлялись для этого все возможности. Вот он выступает по радио Би-би-си: Салмана Рушди «высшая судебная инстанция в исламе признала виновным в тяжком преступлении, и осталось только исполнить ее решение». В воскресной газете Сиддики выразился еще яснее: «Он должен расплатиться жизнью». Четверть века в Великобритании никого не казнили, но теперь вновь оказалось возможным обсуждать убийство по решению «судебной инстанции». «Неистовство ислама», чего вы хотите! В Ливане на слова Сиддики эхом отозвался лидер «Хезболлы» Хусейн Мусави: «Он должен умереть». Саймон Ли, автор книги «Цена свободы слова», предложил отправить его в Северную Ирландию и оставить там до конца его дней, поскольку службы безопасности там и так очень активны. Колумнист «Сан» Гарри Бушелл назвал его бóльшим предателем своей страны, чем Джордж Блейк. Блейк, советский двойной агент, был приговорен к сорока двум годам заключения за шпионаж, но сумел бежать из тюрьмы в Советский Союз. Написание романа можно было теперь, не моргнув глазом, объявить более мерзким преступлением, чем государственная измена.

Два года атак со стороны ненавистников — мусульман и немусульман — подействовали на него сильнее, чем он сам сознавал. Он навсегда запомнил день, когда ему принесли номер «Гардиан» и он увидел, что в газете о нем написал романист и критик Джон Берджер. Он был знаком с Берджером, из его работ восхищался прежде всего сборниками эссе «Углы зрения» и «Как мы смотрим», и ему казалось, что отношения у них приятельские. Он с нетерпением открыл страницу публицистики и начал читать. Потрясение от того, что он увидел, от резких нападок Берджера на его книги и мотивы, которыми тот руководствовался, было очень большим. У них было много общих друзей — например, Энтони Барнет из «Хартии-88», и в последующие месяцы и годы эти люди, пытаясь посредничать, не раз спрашивали Берджера, почему он написал в таком враждебном тоне. Он неизменно отказывался отвечать.

Боль от столь многих «черных стрел» трудно было унять даже с помощью такого лекарства, как женская любовь. Во всем мире, казалось, не было столько любви, чтобы исцелить его в то время. Вышла его новая книга — и в тот же день британское правительство легло в одну постель с его потенциальными убийцами. Его хвалили на книжных страницах — и поносили в выпусках новостей. По ночам он слышал «Я люблю тебя» — но дни вопили ему «Умри!».

Элизабет полицейской охраны не полагалось, но ради ее безопасности важно было оберегать ее от лишних взоров. Его друзья никогда не упоминали ее имени вне своего «магического круга» и вообще умалчивали о ее существовании. Пресса, однако, прознала — это было неизбежно. Ее фотографиями журналисты не располагали, и раздобыть их им не удалось, но это не помешало таблоидам рассуждать о том, почему красивая молодая женщина могла захотеть связать жизнь с писателем на четырнадцать лет старше с клеймом смертника на лбу. Он увидел в одной газетенке свою фотографию с подписью: РУШДИ: НЕ КРАСАВЕЦ. Разумеется, предположили, что она пошла на это из низменных побуждений — возможно, из-за его денег или, по мнению некоего «психолога», который счел себя вправе судить о ней заочно, из-за того, что молодых женщин определенного типа возбуждает запах опасности.

Теперь, когда секрет перестал быть секретом, ее — и его — безопасность стала сильней беспокоить полицейских. Они не исключали, что за ней, когда она едет на велосипеде, кто-нибудь может последовать, и настояли на том, чтобы она встречалась с ними в условленных местах и подвергалась «химчистке». Они, кроме того, предостерегли прессу от упоминаний о ней: упоминать — значило повышать вероятность того, что будет совершено преступление. Все последующие годы пресса помогала ее оберегать. Ее ни разу не сфотографировали, и ни одного ее снимка не было опубликовано. Когда он появлялся на публичных мероприятиях, ее всякий раз привозили и увозили отдельно. Он говорил фотокорреспондентам, что себя разрешает фотографировать сколько они хотят, но ее просил оставить в покое; поразительно, но они слушались. Все знали, что с фетвой не шутят, и относились ко всему серьезно. Даже через пять лет, когда его роман «Прощальный вздох Мавра» попал в короткий список Букеровской премии и они с Элизабет были на церемонии, ее фотографий в печати не появилось. Канал Би-би-си-2 транслировал Букеровский ужин в прямом эфире, но операторам было велено не наводить на нее камеры, и ее лица телезрители не увидели. Благодаря этой исключительной сдержанности она все годы фетвы могла свободно перемещаться по городу как частное лицо, не привлекая внимания — ни дружественного, ни враждебного. По характеру она человек весьма закрытый, и такой образ жизни подошел ей очень хорошо.

В середине октября он встретился с Майком Уоллесом в одном отеле в Западном Лондоне, чтобы дать ему интервью для «60 минут», и ближе к началу интервью Уоллес упомянул о его расставании с Мэриан и спросил: «Ну а как у вас с общением? Приходится вести жизнь монаха?» Вопрос застал его врасплох, он не мог, конечно, сказать Уоллесу правду о своей новой любви; он секунду поколебался, а потом каким-то чудом нашел правильные слова. «Очень полезно, — сказал он, — сделать перерыв». Майк Уоллес был настолько удивлен ответом, что он счел нужным добавить: «Нет, это я не всерьез говорю». Шутка, Майк.