В нормальных обстоятельствах он не тратил бы время на такие беседы, но обстоятельства были далеки от нормальных. Он поговорил с Самин, и она отнеслась ко всему этому с подозрением. «Тебе надо в точности установить, чего ждет от тебя Эссауи», — сказала ему сестра. Эссауи недавно написал открытое письмо иранскому президенту Рафсанджани, где назвал его «жалким писакой». («Вы уж простите меня за это, очень вас прошу», — юлил он во время телефонного разговора.) И он выдвинул одно требование, которое не могло не стать серьезным камнем преткновения: «Вы не должны защищать эту книгу».

Всякий раз, когда он звонил Эссауи, он сознавал, что его все дальше и дальше завлекают в такую зону, откуда трудно будет выбраться. Тем не менее он звонил и звонил, а Эссауи не торопил его, позволял ему не спеша, со своей скоростью, с многими отступлениями и уклонениями двигаться туда, где ждал его глупого открытого рта крючок. Его интервью в телепрограмме «С южного берега» было очень полезно, сказал дантист. Полезными он назвал и давно высказанные им суждения о Кашмире и Палестине. Все это способно показать мусульманам, что он им не враг. Ему следовало бы вновь заявить о своей поддержке чаяний кашмирцев и палестинцев и записать это на видеопленку, а потом выступление можно будет показать в Исламском культурном центре в Лондоне, чтобы людям легче было изменить мнение о нем. Может быть, сказал он. Я подумаю.

Об Эссауи как человеке он и тогда, и потом мало что знал. Дантист сказал, что счастлив в браке и что его любящая жена прямо сейчас, когда он говорит по телефону, стрижет ему ногти на ногах. Этот образ дантиста запечатлелся его в сознании: мужчина беседует по телефону, в то время как женщина стоит на коленях, склонившись к его ступням.

Маргарет Дрэббл и Майкл Холройд пригласили их с Элизабет, драматурга Джулиана Митчелла и его спутника жизни Ричарда Розена на уик-энд к себе в Порлок-Уир. Веселая компания, но он испытывал душевные муки, ломал голову в поисках способа удовлетворить своих противников, искал слова, которые мог бы сказать — слова, которые его язык повернулся бы произнести, — чтобы преодолеть тупик. Они отправились на долгую прогулку по роскошной зеленой долине Дун, и всю дорогу он спорил сам с собой. Наверно, он смог бы заявить, что, не будучи верующим, принадлежит к культуре ислама. Ведь есть же нерелигиозные, светские евреи; наверно, он смог бы назвать себя светским членом мусульманского сообщества, причастным к мусульманским традициям и познаниям.

В конце концов, он же из индийской мусульманской семьи. Это правда. Его родители религиозными людьми не были, но многие в его семье были. Он, несомненно, испытал глубокое влияние мусульманской культуры; не случайно ведь, пожелав написать о зарождении вымышленной религии, он обратился к истории ислама: ее он знал лучше всего. И он действительно ратовал в эссе и интервью за права кашмирских мусульман, и в «Детях полуночи» он не индуистскую, а мусульманскую семью поместил в центр повествования о рождении независимой Индии. Как же можно после всего этого называть его врагом ислама? Нет, он не враг. Он друг. Скептически, даже диссидентски настроенный друг, но все равно друг.

Он поговорил с Эссауи из дома Мэгги и Майкла. Рыбак почувствовал, что рыба на крючке, и понял, что пора наматывать леску на барабан. «Ваше заявление, — сказал он, — должно быть ясным. Без двусмысленностей».

Полицейские согласились отвезти его на частный просмотр нового фильма Бернардо Бертолуччи «Под покровом небес». После просмотра он понятия не имел, что сказать Бернардо. Ему не понравилось в фильме ровно ничего. «А! Салман! — воскликнул Бертолуччи. — Мне очень важно знать ваше мнение о моей картине». И в эту секунду ему пришли в голову правильные слова — ровно так же, как он нашелся, когда Майк Уоллес спросил его про секс. Он приложил руку к сердцу и произнес: «Бернардо… Я не могу об этом говорить». Бертолуччи понимающе кивнул. «У очень многих такая реакция», — сказал он.

По пути домой он лелеял надежду на третье чудо: на то, что в третий раз ему в нужный момент придут в голову нужные слова — слова, которые заставят британских мусульманских лидеров глубокомысленно, понимающе кивать.

Он заканчивал работу над сборником эссе «Воображаемые родины» — писал предисловие, правил верстку, — и в эти дни ему предложили дать интервью «Вечернему шоу» телевидения Би-би-си. Интервьюером был его друг Майкл Игнатьев, русско-канадский публицист и телеведущий, так что в доброжелательном отношении он мог быть уверен. В этом интервью он сказал то, что всем, он считал, хотелось услышать. Я веду переговоры с мусульманскими лидерами в попытке найти общую платформу. Никто больше не хотел ничего знать про свободу, про неотъемлемое право писателя выражать свой взгляд так, как он считает нужным, про безнравственность сожжения книг и угроз убить человека. Эти доводы были исчерпаны. Упрямо повторять их сейчас было бы бесполезно. Люди хотели услышать от него что-нибудь примирительное, что-нибудь о том, как можно было бы покончить с неприятностями, сделать так, чтобы он исчез с экранов их телевизоров, из их газет, канул в заслуженное забвение и, лучше всего, всю оставшуюся жизнь думал о зле, которое причинил, извинялся за него и искал способы его загладить. Никому дела не было ни до него, ни до его принципов, ни до его книги, пропади она пропадом. Людям нужно было одно: чтобы эта поганая история наконец завершилась. Общая платформа существует, сказал он, она обширна, и надо постараться ее упрочить.

Он ухватил сочного червя, и, когда его кольнул кончик крючка, это его не остановило.

Отклики взметнулись в воздух, словно он поддал ногой ворох осенних листьев. Самин услышала по радио, что «умеренные мусульманские лидеры» просят Иран отменить фетву. Однако британские мусульманские «лидеры», с которыми он не вступал в общение, отрицали, что ведут с ним переговоры. Садовый гном прыгнул на самолет и полетел в Тегеран убеждать руководство страны не отступать, и шесть дней спустя министр культуры и исламского руководства Мохаммад Хатами — да, будущий президент Хатами, великая либеральная надежда Ирана — заявил, что фетва неотменима. Услышав об этом, он позвонил Данкану Слейтеру. «По-моему, вы сказали, что иранцы согласны спустить дело на тормозах», — напомнил он ему. «Мы с вами свяжемся», — ответил Слейтер.

Он выступил в утренней понедельничной радиопередаче Мелвина Брэгга «Начнем неделю» и отозвался об Эссауи как о «крупном мусульманском деятеле», вступившем с ним в диалог. Он выступил в «Ночной линии» у Теда Коппела и выразил надежду, что положение изменится к лучшему. А в Иране опять повысили вознаграждение за его голову: иранцам — по-прежнему миллион долларов, а вот гражданам других стран — уже три миллиона. Он вновь обратился к Слейтеру. Нью-йоркское соглашение явно было фальшивым. Британское правительство должно что-то предпринять. Слейтер согласился передать его мнение наверх. Правительство ничего не предприняло. Он сказал по американскому телевидению, что его начинает «немного беспокоить отсутствие реакции со стороны британского правительства» на новые угрозы.

Рыбак начал заводить рыбу в сачок. «Надо будет встретиться, — сказал Эссауи, — и вам предстоит вернуться в лоно мусульманства».

Он ни с кем не проконсультировался, ни у кого не спросил совета. Одно это должно было показать ему, что он не в себе. В нормальном состоянии он все важные решения обсуждал с Самин, Полин, Гиллоном, Эндрю, Биллом, Фрэнсис. Он никому не позвонил. По существу, он даже с Элизабет не стал ничего обсуждать. «Я пытаюсь уладить это дело», — сказал он ей. Но ее мнения не спросил.

Ни с какой стороны помощь не шла. Слово было за ним. Он боролся за свою книгу, и тут он не уступит. А от его доброго имени все равно уже ничего не осталось. Какая разница, что о нем подумают. Люди и так думают о нем плохо — хуже не бывает. «Хорошо, — сказал он все более липкому дантисту. — Готовьте встречу. Я приеду».

Из всех отделений полиции в Соединенном Королевстве «Паддингтон-Грин» было защищено надежней всего. Сверху — обычный полицейский участок в уродливом офисном здании, но самое главное там находилось под землей. Именно там держали и допрашивали боевиков Ирландской республиканской армии. Туда-то и привезли его в рождественский сочельник 1990 года на встречу с Эссауи и его людьми. Никакое другое место, сказали ему полицейские, не подходит — вот как все нервничали. Он и сам занервничал, когда вошел в «Паддингтон-Грин» с его бронированными дверьми, с бесчисленными замками и проверками. Потом он вошел в комнату совещаний — и остолбенел. Он думал, что они будут дискутировать за круглым столом или неофициально беседовать, сидя в креслах, может быть, за чаем или кофе. Наивный человек! Теперь он увидел: все предельно официально, и никакой дискуссии, даже притворной, не будет. Это не встреча равных, собравшихся, чтобы обсудить проблему и прийти к цивилизованному решению. С ним не будут обращаться как с равным. Его будут судить.