Ольга и этот нищий продолжали разговаривать, причем в речи не только у него, а и у нее то и дело звучали непривычные уху слова — молвить, издалече, лепо, прибыток, лопотина, келарь, рядно… Какого-то мирянина Якунку вспомнили они, потерпевшего от птичьей напасти.

— Редкий год проходит, чтоб воробьи не разорили! — сказал борзо глаголящий так серьезно, что Маруся по-девчоночьи засмеялась.

Взгляд Ольги остановил ее смех: что тут, мол, смешного, когда у людей горе! Слегка смутясь, Маруся отодвинулась в тень.

А те продолжали свою беседу.

— Третьяк Иванов дает за подымное в таможенную избу по пять рублей в год, — фраза выломилась из общего строя, удивив Ваню этим самым «подымным».

— Откуп в казну? — уточнила Ольга.

— И с кладьбы толико, — подтвердил собеседник.

Шапка парня была грубо пошита из толстого сукна… или ее сваляли из шерсти, как валяют валенки? На боку холщевая грязная сума висела самым жалким образом; рукавицы дырявые заткнуты за веревочный пояс. Но держался нищий с достоинством, вот только иногда на портрет патриарха оглядывался смущенно, явно чувствуя неловкость оттого, что хлебает щи в присутствии его.

— А отец Досифей? — нетерпеливо вторгалась в рассказ Ольга. — Неуж судит да рядит не по Христовым заповедям?

— В монастыре многое число иноков его наветом различными муками смерти предано, — отвечал он ей.

— Эко Бога-то не боится! — горбунья качала головой, негодуя и осуждая. — Ну да ничего, на Страшном Суде спросится и с Досифея.

— Гордыня его обуяла — то от дьявола, грех великий, — сокрушенно сказал ее собеседник.

Ваня смотрел на него блестящими глазами. Подкова на его лице проступила ярко, как бывало всегда в минуты возбуждения или воодушевления.

— А урожай в ихнем монастыре как? — спрашивала горбунья.

— Мраз поби в жатву, а после стояста неделе теплы вельми, — бойко выговаривал нищий. — А летось снег паде на Никитин день… и всякое жито под снег полегло, и не было бысть кому жати, люди померли.

Ольга опять покачала головой и горестно вздохнула.

4.

Гость доскреб в миске, неторопливо облизал ложку, встал, перекрестился на иконы в переднем углу и, поклонясь хозяйке, молвил… не произнес, а вот именно молвил смиренно:

— Спаси Христос.

И та ему поклонилась, сидя:

— Не на чем, милый человек.

Шапку свою он уже держал в руках.

— Пойду я.

— Погоди, я тебе с собой дам, — сказала Ольга, поспешно уходя в кухню. — Присядь пока.

Нищий сел на прежнее место, с интересом посмотрел на Ваню и Марусю, равно как и те на него смотрели.

— Ты почему лба не перекрестил, раб Божий, когда вошёл? — тихо спросил он у Вани. — Или нехристь? Тремя перстами крестишься или двумя?

— Одним, — ответил Ваня вызывающе.

Нищий нахмурился, что-то прошептал, вроде как «свят-свят», и покачал головой.

Больше всего Ване хотелось подойти к нему и потрогать хотя бы за рукав его заплатанной одёжинки. Чтоб убедиться, что этот нищеброд есть на самом деле, что он не тень, не призрак, какие приходят во сне или померещатся въяве.

— Ты кто такой? — спросил Ваня в наступившем молчании.

— Странник, — ответил он кратко.

— Откуда ты?

— Я с Пинеги. Река такая, ведашь ли?

— Ведашь… Как тебя зовут?

— Овсяник, Гаврилы-гуменщика сын.

— Овсяник? — переспросил Ваня, словно пробуя имя на вкус. — Это что, прозвище такое?

— Крещен Зосимой, а кличут Овсяником. Так приобык.

— Что, и мать так зовет? — удивилась Маруся.

— Матушка сама и нарекла. Потому как родила меня в овсах.

Помолчали. Овсяник смотрел весело, дружелюбно — это располагало к беседе.

— Странник — это такая профессия, — объяснил Ваня как бы сам себе и матери. — По-нашему — бомж, то есть человек без определенного места жительства. Иначе говоря, бродяга.

— Не бродяга я, — слегка обиделся Овсяник. — Иду в святую землю по обету. Про обетованье ведашь ли?

— Да ладно, — небрежно сказал Ваня. — Знаем мы эти сказки, не глупей тебя. У каждого бездельника свое оправдание.

Овсяник самолюбиво нахмурился, даже головой качнул укоризненно.

— Мати моя болела сильно, трясовица у нее приключилась, — стал объяснять он, отводя подозрения и тем самым оправдываясь. — Я молил Богородицу: яви чудо, исцели матушку мою — пойду поклониться Гробу Господню в город Ерусалим. И вот не чудо ли: мати со смертного одра встала здоровой… ну и благословила меня.

— Ты хоть знаешь, где он, Иерусалим? На карту посмотри.

— Язык хоть на край света доведёт. Чего тут не знать! От Киева по морю или берегом на Царьград, да по лукоморью, да на корабле. Бог не оставит своей милостью.

Он перекрестился.

— А если не будет корабля? Пойдёшь по воде, яко посуху?

— Море без кораблей не бывает.

Овсяник посмотрел при этом на Ваню, как на неразумного.

— А по-каковски ты будешь там разговаривать? Ведь там народы иные, а ты чужих языков не разумеешь.

— Обучусь, — сказал он строго. — Я грамотен.

— Как это мать отпустила тебя в такую даль! — ужаснулась Маруся. — Ведь это же не ближнее место.

Только теперь Ваня заметил, что обут Овсяник… в лапти. И шапка его, и пальтуха серая, измызганная удивляли, но лапти окончательно доконали.

— В такой-то обувке — и в Иерусалим? Ноги износишь по самые колени.

— Ничего, Господь не оставит, — убежденно повторил паломник. — Эва сколько верст одолел! По Двине шел, лесами. В Кирилловом монастыре три недели прожил: рука болела — медведь мне два пальца отгрыз.

— В берлогу к нему залез?

— Искушение мне было: нашел в лесу двух медвежат, одного и взял. Бес попутал: думал, товарищ будет мне в дороге. Обучу, мол, его чему-нибудь, я видел таких… Ан медведица кинулася… Локоть погрызла и два пальца напрочь.

Верно, на левой руке у него не было указательного пальца и мизинца.

— Кирилловские монахи святой водой лечили, — теперь здорова рука. Ладно, хоть не нога! Если б охромел, разве дойти до Палестины.

5.

Конский топот и свист донеслись откуда-то издалека, потом гортанные крики и женский визг.

И затихло все.

— Татарва разгулялась, — прошептал сам себе Овсяник и с суровым лицом, обратясь к Ване: — Басурмане у вас. Ведашь ли про то? Али тебе до того дела нет?

— Это слуховой обман.

— Встали табором у реки… верстах в десяти отсюда. Сходи да погляди, узнаешь, какой это обман. Они тебе петлю на шею и станешь рабом.

Ваня с Марусей переглянулись: как, мол, к этому относиться? Но видно было, что Ваня задет упреком, что-де ему до врагов дела нет.

— Разброд и шатание в русской земле — вот они и явились, — продолжал Овсяник. — Это как болезнь: ослаб человек, тут беси его и осаждают.

— Что ж, пусть сунутся к нам в Лучкино — возьмемся за топоры, — сказал Ваня тоже сурово. — А ты в такое время решил уйти? Тебя, что же, нашествие чужой рати не колышет?

— Я по обету, — напомнил Овсяник. — В Святую землю.

— Разве тебе наша Русская земля не свята, что ты иной решил поклониться?

— Свята… потому и затеял, — отвечал Овсяник тихо. — Я о ней помолюсь у Гроба Господня.

Опять донесся до них издалека тревожный конский топот и крики большого числа скачущих. В избе у Ольги затихли.

— Блазнится, — нерешительно сказала Маруся и посмотрела на сына.

— Не слушай их, они тёмные люди, — решительно сказала Ольга. — Живут — как трава растёт. И много таких! Ни в единого сущего Бога не верит никто, ни в Сына Его, Спасителя нашего, ни в Матерь Божью Пречистую. Они и перекреститься толком не могут. Про молитвы молчу: не знают ни одной. Я не про тебя, Маруся, я вообще. Ругаться матерно учатся у материнской груди, песни похабные петь — тоже самое, одеваются бесстыже, а молитвы для них — пустая тарабарщина.

Маруся однако была смущена. Да и Ваня смутился, хотя насчёт матерных слов и похабных песен сказано было не о нём.

— И снеги зыбучие, и дьяволовы искушения, и все беды наши — то кара Божья за семьдесят лет безверия и развратной жизни, — продолжала Ольга. — Грех на нас великий: надругались мы и над родной землей, и над верой прадедов наших и над могилами их, и над душой своей. Теперь вот… слава те, Господи, за тяготы, что посылаешь нам в искупление. Значит, не совсем лишены мы милости твоей.