Она даже прослезилась:

— Ну, слава тебе, Господи! Крест видно: авось найдут нас и не оставят без помощи, авось откопают. А то я спрашиваю, глубоко ли нас засыпало, — никто ничего не знает.

На кого она надеялась, неведомо. Он не стал её разуверять, что никому нет дела до них. Тоня жаловалась ему, перечисляя происшедшие беды, словно он явился спасать село Пилятицы, словно это в его силах.

— Что творится, — повторяла Тоня, — что творится! И в вашей деревне так или только у нас?

Она поведала, что появились у них в селе и люди, и нелюди, и просто непонятные существа. Народ сбит с толку, не поймет что к чему.

— Уж не конец ли света? — с дрожью в голосе предположила почтальонка и уставилась на Ваню: он-де должен знать, что и почему, и чего теперь ждать.

Словно у него и впрямь сорок умов. Экая простота! Он утешил ее, сказав, что и раньше падали снега и заваливало по-гиблому не только эту местность, но и всю Русь, со всеми ее градами и весями. Говорил так и самому верилось: да, и раньше бывало.

— Однако же после ночи всегда наступает утро, а оно мудренее вечера; так устроена жизнь, — заключил он.

— Страшно-то как! — сказала говорила Тоня, проникаясь к нему доверием. — Всякую минуту жди какой-нито беды: домишко у меня хилый, того и гляди придавит его снегом, он и рухнет — где ж ему выдержать такую тяжесть! Потрескивает да поскрипывает, я и спать дома боюсь. Сплю вот тут, возле алтаря. А домой наведаюсь — скотинка моя вся спит: то ли больна, то ли просто не в себе.

Высоко вверху под сводами невидимо ворковали голуби.

— Прикармливаю их зёрнышками, — сказала Тоня. — А хлеба нет. Где его взять?

— А что магазин? Не работает? — спросил Ваня, а мог бы и не спрашивать, потому что вопрос дурацкий.

— Чем торговать-то ему? Привозу нет. Продавщица уехала в город за товаром как раз перед снегопадом и не вернулась. Где же теперь ей до нас добраться! Мужики надеялись: авось, водочка там у нее осталась. Дверь взломали — ничего нет, только снег висит бородами. И запирать не стали. Ночью кто-то и полки уволок, и прилавок, и двери сняли с петель. Так и стоит разоренный. Что будет дальше? Пропадать нам.

— Ничего, на картошке продержимся, — бодро сказал Ваня.

— Коли не отнимут, — возразила Тоня. — Нынче до картошки все охотники. Ее уже велено на учет поставить, у кого сколько.

— Кем это велено?

— У нас тут новые начальники объявились. Свято место не бывает пусто. Была бы шея, а хомут найдется. Велели все запасы объявить, переписать, а кто утаит, у того всё отнять.

— Крутые ребята…

— С городом никакой связи нет. Телефон молчит. Мухин и радиоприемники все отобрал, у кого были, батарейки из них вынул и спрятал.

— Зачем?

— А чтоб Москву не слушали. Там, говорит, власть захватили оппортунисты и троцкисты, ведут вредную пропаганду. Распорядился все телевизоры сюда, в церковь, снести, а заодно и ковры, и хрусталь, и посуду чайную да столовую… у кого что получше — все сюда. Роскошь, мол, это, а она развращает.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1.

Уже привыкшими к церковной темноте глазами Ваня разглядел: у стен и по углам ящики, коробки, узлы… ковры в рулонах, мешки неведомо с чем.

— Меня оставили сторожем, а какой из старой бабы сторож! — возмущалась Тоня, всплескивая руками. — Приди вот хоть ты, стукни меня по голове да и бери что хочешь. Сказала я Мухину: тут нужен мужик с ружьем.

— А кто этот Мухин? Откуда он взялся-то?

— Уполномоченный по коллективизации. Сидит в конторе колхозной, в кожаной тужурке, с револьвером. Или по дворам ходит, командует, добро отбирает. Говорит, что прислан из города…

— Кем прислан?

— А пёс его знает!. Вот ты придёшь, и тобой будет командовать.

— Ну, это навряд ли, — усомнился Ваня.

— А вот револьвер-то на тебя наставит, так и будешь сразу шёлковый.

— Что-то не верится, — опять усомнился Ваня.

— Это ты пока его не знаешь. Старухи наши говорят: он у нас в тридцатом году колхоз организовывал, богатых мужиков раскулачивал. Теперь вот вернулся да и за старое: опять богатых разоряет.

— Откуда вернулся? — недоумённо спросил Ваня.

— А из тридцатого году.

Почтальонка Тоня сказала об этом, как о деле обычном: мол, что особенного! Тридцатый год — что-то, вроде дальней деревни или города, откуда можно прийти, а потому туда же удалиться.

— Колхоз опять организует, — сообщила Тоня, поджимая осуждающе губы.

— Но у вас же и без него колхоз! Чего ещё надо этому уполномоченному?

— Спрашивай у дурака разума-то! Он говорит: важен не коммунизм, а борьба за него. И не колхоз важен, а чтоб вот раскулачить. В борьбе, твердит, обретем счастье своё. Вот так.

— Ишь ты… Это что-то новенькое… или перелицованное старенькое. Наверно, он только с виду дурак, а разобраться — хитрый! То есть почти что умный.

— Он ли не умён!.. Всех частных коров обобществил, и овец, и куриц с гусями. Собрали в одно место… Всё, как в тридцатом году.

— Но зачем! — уже сердясь, воскликнул Ваня.

Тоня понизила голос до шепота:

— Говорит: такая директива пришла из центра.

— Из какого центра?

— Откуда я знаю!

Признаться, известие об уполномоченном поначалу несколько приободрило: хоть бы и из тридцатого года, а раз откуда-то прислали, значит, о Пилятицах да о Лучкине помнят где-то там. Но художества насчёт коллективизации… Тут опять надо бы удивиться, но Ваня устал уже удивляться в этой нелепой жизни. Вот войди сейчас корова в церковь и скажи человеческим голосом: «Здорово, народ честной!», и ту не удивился бы. Чего ж спрашивать с почтальонки-то Тони! И она тоже привыкла.

Тоня рассказала, что всю скотину в Пилятицах уже свели с частных дворов на общий двор, Мухин там распоряжается, кому сколько дать молочка, а кому не давать. Талоны выписали на каждую душу — в талоне написано, что и сколько можешь получить. Вот, скажем, на том дворе сбивают сметану в масло, так обещают разделить по сто или двести граммов на каждый талон, но пока ещё не делили. То же и с курицами: вроде бы, станут награждать десятком яиц победителей социалистического соревнования. Но это потом, а пока что куры, которые и неслись, с перепугу нестись перестали. Так что их — варят да жарят. Это для неимущих, Мухин говорит, а ест сам, поскольку, мол, он главный неимущий, у него-де нет ничего, кроме револьвера. А при нём прихлебатели…

— Самогонку гонят, — пояснила Тоня. — Каждый вечер у них заседание с выпивкой и закуской — разве куриц напасёшься! Уж поросенка нынче зарезали и теленка.

2.

Мухин, оказывается, успел начисто раскулачить четыре семейства в Пилятицах — всё ихнее добро отобрали, самих хозяев арестовали и намеревались куда-то сослать. Тоня называла фамилии раскулаченных, и одна из них — Устьянцевы — сильно взволновала Ваню Сорокоумова.

Он и себе не признался бы, что весь этот поход предпринят им из-за Кати: хотелось хоть как-нибудь проведать, как она и что с нею — хотя бы просто узнать стороной, как и что, и вернуться в Лучкино. Всё остальное было второстепенно, поскольку он догадывался, что и магазин пуст, и связи с городом нет, никакой помощи он оттуда не получит.

— Мухин Василию Морковкину ухо прострелил. Ты, говорит, контра и шпион. Я, говорит, тебя шлёпну без суда и следствия.

— А чего ж Василий не шлепнул самого Мухина? — рассердился Ваня.

— Поди-ка… Он не один, ему помогает Коля Сладимый, два раза судимый — ты его знаешь — да пастух наш, пилятицкий, да ещё какой-то «амоновец», Алфёров фамилия ему. Кто это такие амоновцы-то, Вань?

— А это язычники, — объяснил он почтальонке. У них верховным богом считается Амон. А те, кто ему служит, называются так: жрецы бога Амона, иначе говоря, амоновцы. У них власть земная.

— Жрецы, верно, — подтвердила Тоня. — Два десятка кур сожрали, поросёнка Устьянцевых давеча зарезали и палили прямо возле конторы…

— Так где же Устьянцевы теперь?