Некоторые выражались так:

— Этот товар не залежится. Уведут!

Кажется, она сознавала, что похорошела и слово «красавица» сладко тешило её, и это сердило Ваню Сорокоумова, потому он называл её «девой» или «барышней». Он как-то очень ревниво стал воспринимать то, что ею откровенно любовались, куда бы она ни пришла.

Сильно изменился и он — это потому, что с ним минувшим летом случилось несчастье: упал с мотоцикла. Будто железная подкова с шипами раскроила его лицо, взрезав обе брови, скулы и подбородок — кто видел его впервые, именно так и думал: лошадь лягнула. По этому поводу он даже стихи сочинил.

Мне на долгую память гнедая кобыла

На лицо, как на справку, печать приложила.

Но имеет ли силу документ лица,

Если нет на ней подписи от жеребца?

Но нет, не лошадиная подкова тому виной — таково уж расположение камней в том ручье, куда он упал, сорвавшись с узкого мосточка на полной скорости.

Семь швов наложил ему на лицо хирург. Прошло несколько дней, и уж сняли те швы, а Ваня всё лежал без сознания, не открывая глаз и не произнося ни слова. Потом будто проснулся и быстро пошёл на поправку. А когда вернулся домой, прежнего Вани Сорокоумова уже не стало — словно каким-то непостижимым образом подменили его в городской больнице: и облик иной, и характер тоже: прежний был нрава веселого, а этот по-взрослому серьёзен, пугающе молчалив.

Его перестали узнавать знакомые! Самое поразительное: даже мать однажды спросила:

— Вань, да уж ты ли это? Может, подменили мне сына-то?

Он в ответ улыбнулся, мгновенно тем самым рассеяв её несерьёзное сомнение. Вот только улыбка и осталась от прежнего Вани, а то ведь и голос, и походка, и характер — всё иное стало!

Катя Устьянцева прямо-таки отшатнулась от него в испуге, и не сразу, не сразу узнала. Впрочем, это был не страх, а иное… Он ясно понял, какое отталкивающее впечатление произвёл на неё.

— У тебя такое свирепое выражение на лице, что хоть в разбойники на большую дорогу, — сказала она.

— Дельная мысль, — отозвался он хладнокровно. — Я подумаю над этим.

— Тебя, небось, и лошади теперь пугаются? — безжалостно продолжала она.

Он подтвердил, вздохнув:

— Да… Я и сам пугаюсь, как в зеркало гляну.

В школу им ходить — расстояние одинаковое, что от Лучкина идти в Воздвиженское, что от Пилятиц: пять километров; впрочем, кто их мерил, те километры, может и больше. Две трети пути им можно идти вместе, но Катя и раньше «держала дистанцию» между ними — это затем, чтоб в школе не дразнили их «женихом» и «невестой». Катя заносчиво говорила:

— А не много ли тебе чести, чтоб рядом со мной идти?

— Барышня, я на это не претендую, — отвечал он ей с большим достоинством.

Она сердилась на такое обращение — «барышня», «дева», а поскольку за ним стали водиться некоторые странности, она придумала ему новое прозвище — «Иван-царевич», вкладывая в это какой-то ей одной ведомый, очень насмешливый смысл. Наверно, тут подразумевалось «Ваня-дурачок» или что-то вроде того.

4.

Было так дремотно и сонно в школе, что первоклашки в соседней комнате попросту уснули. Оттуда пришла молоденькая учительница Светлана Ивановна с выражением беспомощности на лице: спят её ученики, ничего не может с ним поделать. Учителя посовещались меж собой, озадаченно оглядываясь на окна и говоря «Экая непогодь!», потом решили распустить их по домам. Растолкать спящих поручили Ване Сорокоумову: В том был резон: едва разлепив глаза, и самые сонные вздрагивали, тотчас приходили в себя и покорно выполняли Ванины распоряжения.

За первоклашками — их и всего-то пятеро — последовали второй и третий классы… Нечего было им в этот день и в школу приходить! Все оставшиеся вместе с учительницами сошлись в одной комнате, где теплее.

А снегопад усиливался, кто-то облепленный снегом этак как бы по воздуху проплыл мимо окон школы, явственно говоря:

— На имянины царевны… Слушайте спаского набатца…

Сидевшие в классе переглянулись недоумённо. Светлана Ивановна, стоявшая у окна, непроизвольно отступила. Ваня Сорокоумов сказал глубокомысленно:

— С дуба падают листья ясеня…

Тут случилось ещё вот какое происшествие.

Дверь в класс открылась, через порог нерешительно переступил… нищий. То есть именно такой нищий, каким ему полагается быть: в лохмотьях, озябший и, должно быть, голодный. Он по возрасту годился бы в товарищи вот хоть бы Ване Сорокоумову… Где он, на какой свалке подобрал то, во что был одет? Нечто похожее на пальто… вроде бы, из мешковины, в грубых заплатах.

«Наверно, это называется „армяк“ или „клифт“» — успел подумать Ваня.

На боку у нищего висела пустая холщовая сума, а самое поразительное — он был в лаптях!

На него смотрели оторопело: что это, ряженый? И нищий несколько секунд немо, изумлённо обводил взглядом сидевших за партами и стены с развешанными географическими картами. На лик Ломоносова с испугом перекрестился, что-то прошептав, и отступил в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь.

Учительницы переглянулись.

— Боже мой, — сказала одна из них как бы себе самой и нахмурилась. — До чего мы докатились с этой государственной перестройкой! Ишь ты, уж нищие появились… в лаптях.

— Разрешите? — спросил Ваня и, не дожидаясь разрешения, вышел из класса.

Но ни в коридоре, ни на школьном крыльце нищего уже не было. Он пожал плечами и вернулся.

— Однако это что-то мне напоминает, — сказала Катя Устьянцева, когда он вернулся. — Есть у художника Перова такая картина: ученики в классе, а в дверях стоит паренёк-нищий, как раз с такой вот сумой и в лаптях.

— Это был он, — сказал Ваня очень серьёзно. — Сошёл с картины и отправился по миру — милостыни собирать.

5.

И все другие классы отпустили раньше времени.

— Дементий, как домой пойдём? Заблудимся.

Прозвище это вот откуда: однажды, отвечая у классной доски, он басню Крылова «Демьянова уха» назвал «Дементьевой ухой». Катя фыркнула от смеха… хотя что тут смешного? Впрочем, он не обижался ни на её смех, ни на прозвище. Он простил бы ей и более обидное, он как бы признавал за Катей такое право, но обращался с нею довольно сурово.

— Барышня, не много ли для тебя чести, чтоб идти со мной вместе?

— Не покидай меня, Дементий. Как знать, может быть, я тебе ещё пригожусь.

— Например?

— Если на нас нападут волки, ты отдашь меня им на съедение, а сам останешься жив. И волки сыты, и ты цел.

— Дельная мысль…

Им немного повезло: как вышли из школы — подкатил, дребезжа, рейсовый автобус, на нём можно проехать часть пути — до Ергушова, а уж дальше просёлком. Однако же это был дряхлый автобус, двигался он медленно, как в похоронной процессии, словно боялся заблудиться в снегопаде; на выбоинах по-старушечьи приседал, охая и всхлипывая; в моторе у него что-то жалобно поскуливало и подвывало, того и гляди издаст последний всхлип и замрёт навсегда. Наверно, он уже исчерпал свой жизненный ресурс и двигало им лишь сознание долга.

Пассажиры сошли с него, испытывая облегчение: уж лучше пешком идти, чем этак ехать.

— Катафалк, — проворчал Ваня.

Развернувшись с жалобным скрипом, «катафалк» скрылся за снегопадом.

— Я не успел заметить, а сидел ли кто в шоферской кабине?

— А верно, — отозвалась Катя. — Я тоже не видела водителя.

— Это самоходный гроб, — мрачно решил Ваня.

На окраине Ергушова у дороги лежало рогатое дерево. Оно рухнуло в прошлом году — кто-то подрубил с неведомо какой целью — и служило удобным сидением для тех, кто ожидал тут попутного транспорта. У него обломали ветки, ободрали кору, и вот на голом стволе нынче оказалось выжжено четко — словно с неба упали огненные буквы: «СЛОВА УЛЕТАЮТ, НАПИСАННОЕ ОСТАЁТСЯ». За толстым суком надпись продолжалась после короткого тире: «VERBA VOLANT, SСRIPTA MANENT».

Ваня постоял над этой надписью, размышляя вслух: