Однажды Ваня изложил свое подозрение матери, но Маруся в мифологии была не сильна, оспаривать его не стала, тем более, что неясно было, то ли сын шутит, то ли всерьез говорит.

А в связи с этим у Вани родилось еще одно очень важное предположение, которое взволновало его, поскольку затрагивало религиозное чувство, пробудившееся в нем после несчастья. Так вот он предположил и даже уверился в том, что мать Иисуса Христа, Мария, была из пленниц-славянок. Она еще маленькой девочкой пленена была и увезена в неволю. Именно за страдание и избрал ее Бог в матери сыну своему, за то, что умудрена была этим страданием, а иначе необъяснимо. Иначе откуда же у нее такое желание быть покровительницей именно русской земли? Только потому, что здесь ее родина!

— Ты думаешь, она покровительствует нам? — осторожно спросила Маруся.

— Еще молимся о богохранимой стране нашей… — со странным выражением произнес он. Так в церквах поют: я и по радио слышал, и по телевизору. Богохранимой… А Божья Матерь искони считается спасительницей и хранительницей русской земли и русского народа, как народа избранного. Это общеизвестно.

— Почему же, Ваня, такие беды на нас? — тихо произнесла Маруся. — То голод, то война, то раскулачивают да расстреливают… а теперь вот снега упали, засыпало.

— Не знаю. Вот встречу Богородицу, спрошу.

— Где ты ее встретишь?

— Говорят, она приходит… странствует по нашей земле. — Подумал, добавил: — Небось, мы ее часто встречаем, да не узнаем. Она ведь может явиться и нищей старушкой, и молодой женщиной, но не так-то легко распознать, коли она того не хочет. А захочет — откроется.

4.

Маруся была задумчива. Она не сразу поняла, когда он спросил:

— Ну, а как там наши минотаврики в телятнике?

Отозвалась после паузы:

— Спят. Сходи, Вань, проведай их, а? Ума не приложу, что с ними делать. И Веруня, как на грех, тоже спит…

Были когда-то в Лучкине и коровник, и свинарник, и конюшня, и кузница. Говорят, даже птичник был — при коллективизации собрали со всех дворов кур в один сарай. Все с годами утратилось — тока, сараи, амбары, скотные дворы — будто в воздухе растаяли или растворились в земле. Остался один телятник.

Ваня открыл дверь и попал в сонное царство. Ни один из телят не мыкнул, хотя слышно было в темноте их дыхание.

— Минотаврики! — он поталкивал одного за другим ногой. — У вас что, зимняя спячка, как у медведей? Вставайте! Нечего разлеживаться!

Телята нехотя поднимали головы, моргали сонными затуманенными глазами… Нет, они не выглядели больными — только заспанными.

Держа фонарь в одной руке, другой трепал за уши, светил им в глаза:

— Телятко, ты чего? Соображай хоть маленько: белый день на дворе. Сколько можно дрыхнуть! Спишь — не живешь.

Ничто не помогало: ни укоры, ни свет им в глаза.

— Ладно, ребята, голод не тетка. На голодное-то брюхо недолго спится — это я по себе знаю. Встанете, как миленькие.

Душновато здесь — надо бы пробить вентиляционный ход наверх, или даже два. Ваня потолкал ворота, через которые летом выгоняли стадо на пастбище, растворил их, но вместо снега за ними оказалось новое пространство… озадаченно перешагнул порог и увидел ряд конских стойл, и лошадок, смотревших на него сквозь решетки кормушек. И самое удивительное: он, прекрасно знавший, что нет и не было в Лучкине лошадей во всю его жизнь, теперь почувствовал, что все это ему знакомо! Он знал этих лошадей даже по именам! Вот Метелица, серая кобыла, широкогрудая, большая, бегать не любит, а может быть и не умеет — она просто работяга.

— Метелица! — позвал Ваня, и та радостно всхрапнула ему навстречу. — Метелица, Метелица, — повторял он; у него изменился голос — стал мальчишески тонким и звонким.

Вошел в стойло, поднял фонарь повыше — как вдруг тонка стала его рука! — посветил: и грива, и хвост у лошади пышные, белые, а сама она серая.

А в соседнем стойле узнал еще одну лошадку — это Ворона. Что самое удивительное: и та узнала его, посунулась к нему мордой. Погладил Ворону, ощутив теплые подвижные ноздри, погладил и Метелицу детской своей рукой по шелковой шее и вышел, закрыв за собой дверцу.

Тут он понял, что вовсе не Ваня он, а зовут его Родька…

Стоя с фонарем посреди конюшни, он увидел себя одетым в заплатанную ватную фуфайку явно с чужого плеча, а на ногах у него вдрызг изношенные валенки с калошами-тянучками, и не удивился.

Это была колхозная конюшня. И вроде бы, лошади общие. Но Метелица ему роднее всех, потому что немного раньше она стояла во дворе их дома, то есть его, Родькиного дома.

Ваня, ставший Родькой, сел на порожке стойла и долго сидел, бездумно рассматривая при свете фонаря свои детские ручки, валенки с калошами… сидел, вдыхая такой знакомый запах конюшни и ждал конюха Макара, который сейчас должен прийти.

В темноте стукнула копытом еще какая-то лошадка. Казалось, сейчас выйдет из сенника дядя Макар, конюх, и скажет: «А-а, опять пришел!»

Ваня, ставший Родькой, прошелся по конюшне, посмотрел на Милку — скоро будет жеребиться, потом, виновато отводя глаза от других лошадей, отнес маленькую охапочку клевера Метелице, бросил ей в кормушку и направился к воротам. Как только перешагнул порог, все изменилось — он оказался в телятнике, а конюшни не было.

5.

В растерянности со странной улыбкой сел на чем пришлось и так сидел, поглядывая в ту сторону, где ворота… в конюшню!

Маруся застала его сидящим здесь, на порожке…

— У Анны была, — сообщила она. — К ней нынче с утра пораньше нищий заходил.

Ваня посмотрел на нее вопросительно. И столь же вопросительно посмотрела на него мать.

— Какой-то старичок, — осторожно и недоуменно добавила она. — Между прочим, босой, как по летнему времени. Я видела его мельком, когда он выходил от Анны. Та говорит: нищий, мол… ходит по миру, Христа ради. Краюшку хлеба умял у нее и полкринки молока выпил.

— До чего это меня умиляет! — возмутился Ваня. — Такая добрая старушка! Кормит всех, кто ни зайдет к ней. Доброта эта, между прочим, за мой счет. Я буду носить хлеб им на собственном горбу, не ближний путь — пять километров, а они этот хлебушек легко так, непринужденно раздают кому угодно. Одна подкармливает каких-то белогвардейцев, другая — нищих. Легко быть добреньким: я б и сам сидел да раздавал направо и налево. Кто б только мне подносил!

Маруся удивилась неожиданному его возмущению. Это Ваню рассердило еще больше.

— Самое замечательное: я получаюсь жадный, скупой и прижимистый, а они все — такие ласковые, великодушные! Я жмот и скряга, они милосердны!

Маруся была с ним в общем-то согласна. Одно дело — когда кто-то рядом занят безвредными делами: то лошадку в дровни запрягает, то разговаривает или даже поспешает в отъезжие поля с охотою своей — Бог с ними! Но совсем иное дело, когда приходят этак и лопают за здорово живешь хлеб с молоком.

— Попрошаек развелось: то офицеры, то нищие, — ворчал сын. — Скоро и мы по миру пойдем.

— Двор у нее обрушился, — словно оправдывая Анну, сообщила Маруся. — Не выдержал, снег его придавил. Трех куриц до смерти. Того и гляди, саму ее придавит, как курицу.

Помолчали оба, размышляя.

— Сходи вон туда, — кивнул Ваня на ворота. — Я подожду.

Маруся странно смутилась и отозвалась не сразу:

— Я была там, Вань.

По ее ответу ясно было, что она видела все то, что и он.

— Не знаешь, что тут и думать, — вздохнула Маруся. — У Махони во дворе петух появился… с двумя головами. Туловище одно, а шеи две и головы тоже две, обе кукарекают.

Тут Ваня оживился:

— Что, неужто двухголовый?

— Двух.

— Человеческим голосом не разговаривает?

— Пока нет.

— Пойдем посмотрим…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1.

Подходя к дому Махони они услышали заливистый петушиный крик. Пели сразу два петуха, один высоко и звонко, с жавороночьим самозабвением и восторгом, а второй в лад ему голосом более низким и унылым, зато с орлиным грозным клекотом. Немного погодя, пенье повторилось. И в первом, и во втором случае это не было простым «кукареку», а скорее авторская обработка обычного петушиного горлодрания, переложение его певцами-профессионалами на музыкальный лад, так что это стало мелодией почти гимнической.