Он рассмеялся и поднял бокал.

— Ну так — за новые навыки; и за добрые старые времена! — сделав несколько тяжелых, судорожных глотков, Арнольд перевел дух.

По лицу его расплылась знакомая, добродушная улыбка.

— Баффер, как здорово! Сколько дней… то есть, сколько лет ждал я этого момента! Как мы, бывало, спорили с тобой, ты только вспомни. Знаешь, когда-то я и с Фабиенн мог вот так просто, по-дружески поговорить. Но… кто-то настроил — ее против меня. Только не говори ничего, — он понизил голос, — я думаю, это Вайолет — ее почерк. Ну да, я все помню, она очень добра к нам… но и, знаешь, коварна! У-у, как коварна! Она подслушивает, — зашептал он лихорадочно, приблизившись ко мне вплотную. — Не возражай, я же знаю — все время стоит за дверями. Пусть даже без злого умысла — это неважно! А знаешь, в чем тут все дело? — я отшатнулся от этой незнакомой плотоядной ухмылки. — Возраст, старина, возраст. И нет мужчины. Кто бы ее изнасиловал в конце-то концов, а? Нашей девушке теперь если что и поможет, так это хороший…

Я остолбенел. За все те годы, что я его знал, Арнольд ни разу не позволил себе ничего такого, что нельзя было бы тут же повторить при женщинах. Бывало, вырвется у него: «A-а, чтоб тебе!» — тут же кто-нибудь из сестер воскликнет в ужасе: «Арнольд!..» — и быстро последует извинение Мы с ним даже и не обсуждали женщин — так, как это принято у подростков. В любой другой компании язык у меня быстро развязывался, но только не с ним: я уважал щепетильность моего друга и не нарушал этикета. Слово, которое произнес он сейчас, прозвучало для меня как гром среди ясного неба.

— Представь себе, она начала вдруг всем рассказывать, будто я делал ей предложение. Это ж только надо придумать такое!

— Я думаю, от меня бы ты этого не стал скрывать, верно?

— Ну конечно, Баффер! Сознаюсь, пофлиртовал с ней малость, — а с кем бы, скажи, еще? И, доложу тебе, она не стала изображать из себя недотрогу!

Я не нашелся, что сказать на это. И опять та же чужая, похабная ухмылка; да что это с ним стряслось, с беднягой?

— Но знаешь, по-настоящему я любил только одну женщину, Фабиенн, — продолжал он чуть спокойнее. — Из-за нее я даже с отцом поссорился. Вернее, не то чтобы поссорился… ослушался его впервые в жизни. Можешь себе представить — настоял на своем! — брови его скорбно взметнулись на лоб. — Ради кого бы еще смог я пойти на такое? Чего мне это стоило — ты и не представляешь.

— Она не понравилась отцу?

— Ты понимаешь, там не было ничего личного. Просто он внутренне ее не принял; тебя, кстати тоже — не знаю, заметил ты или нет…

— Еще как заметил! — не удержался я, но о взаимности предпочел не распространяться.

— На это нельзя обижаться, — поспешил он меня успокоить, — это не более чем природная опасливость: так же и абориген инстинктивно сторонится пришельцев. Льюисы ведь настоящие аборигены тех мест: сроднились давным-давно и с соседями, и с самой землей. Фабиенн же будто спустилась к ним с другой планеты: происхождение, воспитание, парижское образование — все в ней отцу было непонятно, чуждо. Ну а ты был вообще агентом вражеской разведки! — Арнольд рассмеялся. — Он так боялся внешнего мира; «Содом и Гоморра двадцатого века!» Не следует забывать: отец воспитывался в строгих традициях методистской церкви: естественно, он боялся, что ты будешь на меня дурно влиять.

— Ну вот еще! В отношении влияний дело-то обстояло совсем наоборот.

— Э-э, Баффер, не скажи, — вновь на душе у меня потеплело от его открытой, дружеской улыбки. — Сам, может быть, того не сознавая, ты дал мне ничуть не меньше, чем получил от меня. Только благодаря тебе я и смог выглянуть во внешний мир, ощутить жизненное пространство, почувствовал вкус свободы, — о ней у нас в семье просто не знали. Отец, конечно, прекрасно это понимал.

— Получается, он тебя как бы ревновал ко мне.

Арнольд нахмурился: такая откровенность с моей стороны явно пришлась ему не по душе.

— Понимаешь, с самого моего рождения мы жили друг другом — и друг для друга. Если и есть во мне что-то хорошее, доброе — в этом только его заслуга. Ну а когда теряешь единственного близкого человека, разве чувствуешь «ревность»? Нет, Баффер, это грубое слово — оно тебя недостойно!

— О боже… Арнольд! — выдохнул я с отвращением, но тут же и спохватился. Он принял мои извинения, причем с необычайной серьезностью.

— Ну хорошо, — сказал я, — с этим, кажется, разобрались: отец был не в восторге от твоего брака. А здесь вы давно живете?

— Тут разом все и не объяснишь, — Арнольд снова нахмурился. — Видишь ли, смерть мамы очень изменила обстановку в семье: круг наш резко сузился. Это была женщина большой, щедрой души: ты-то почти не знал ее: она всегда держалась в тени, старалась быть незаметной. Любовь, теплота, человечность — все, что переполняло нашу семью, — исходило, в основном, от нее. Но ее не стало, и… сестры тоже очень добры, но мальчика нашего они бы понять не смогли; отца бы он слишком волновал, а со здоровьем у старика стало к тому времени совсем худо. Тяжелый был, конечно, разрыв, но привыкли: я с отцом каждый вечер общаюсь по телефону, Доминик-Джон тоже установил превосходную связь… Слушай, пойдем-ка ко мне, — он вдруг будто испугался чего-то. — Там я приготовил для тебя массу интересных вещей. Тут же, в этих комнатах, шляется каждый кому не лень и… создает что-то такое, разъединяющее, не чувствуешь? И бренди тоже прихватим, — с этими словами он сунул бутыль под пиджак.

— Ты не подумай только, будто я здесь в алкоголика превратился, — заверил он меня торопливо. — Или что я в собственном доме уже сам себе не хозяин. Просто противно, понимаешь, когда из-за каждого угла за тобой шпионят, а потом перемывают косточки.

Послышались мягкие фортепианные аккорды и пронзительное детское пение: слегка визгливое, но вместе с тем мелодичное. Арнольд поднял палец и замер с улыбкой умиления на счастливом лице.

— Прелестный голосок, правда?

Я согласился. Хотя, скажем, и у металлического колокольчика голосок — ну чем не прелесть? Впрочем, Доминик-Джон пел, скорее, как жаворонок в поднебесье, — тоненько, чисто и головокружительно высоко.

Арнольд со смешно оттопыренным пиджаком зашагал по лестнице вверх, а мне снова на память пришел мой первый визит в Колдфилд. И пикник на «Шпоре»: так почему-то называли здесь невысокий хребет, протянувшийся среди болот невдалеке от трамвайной линии, ведущей к Блонфилду. Отдыхали тут, в основном, местные жители: туристской славой местечко не пользовалось из-за частых обвалов.

«Пикник» — как образ субботней или воскресной жизни — всегда представлялся мне чем-то стремительно-романтическим, но чтоб обязательно с прислугой: иначе кто будет распаковывать корзинки?

Льюисы умудрялись как-то жить без лошадей и лимузинов, в лучшем случае путешествовали на велосипедах, а чаще пешком. На осмотр достопримечательностей мы несколько раз выезжали поездом, но, конечно же, любимым их третьим классом. За ними всюду и я ходил, проклиная мысленно сэндвичи, которыми вечно набиты были карманы: о том, что сестры с матерью заранее часами нарезали и упаковывали всю эту снедь, как-то не вспоминалось.

В этот раз Арнольд прихватил с собой еще и пару бутылок пива, рассчитывая, в основном, на меня. Как только миссис Льюис принялась разливать всем чай из термоса, он скромно налил — себе и мне — по стаканчику. Женщины уставились на него в испуге.

Утро было просто сказочное: под ярким солнцем вся равнина пестрела и переливалась россыпями фиалок, внизу под утесом пенистыми волнами вздымался и падал болотный ковыль. Перед нами, во всем своем ослепительном величии, простирался счастливый мир живой природы; даже на меня, парня не слишком впечатлительного, эта грандиозная панорама произвела сильное впечатление.

Арнольд залпом осушил стакан.

— Ах, как хорошо! — воскликнул он в блаженном упоении и налил себе еще.

— О, Арнольд! — голос матери был Наполнен такой болью, такой глубокой скорбью, что в первый момент я всерьез за нее испугался.