Сначала я невзлюбила того скрипача — за дядю Васю. Да ведь он ни при чем.Он даже не знал дядю Васю, нашего спасителя. Это хозяин пивной — он тут же нашел замену дяде Васе. Хоть бы выждал немного...
Папа мне на всю жизнь передал эту свою жалость к людям. По-папиному, любовь — это жалость. У нас дома спрашивали: «ты меня жалеешь?» Значит, «ты меня любишь?» Никогда в доме у нас не было этого проклятого равнодушия. Папа перед людьми был распахнут, открыт. Он говорил, что обижать его грех...
— Когда ты ушла с базара? — спросила тетя Валя.
— Давно, мамы на месте не было. Вот я и прибежала домой, чтобы быть пораньше...
— Ну что же могло случиться с Лелей? Облавы не было? Ты не слышала?
— Нет, не было. Точно.
«Вторые немцы» придумывали все новые и новые жестокие расправы, мало мальски подозрительных вешали прямо на балконах! Лютовали полицаи. Особенно те, что вернулись в город со «вторыми немцами». И немцы любовались, когда полицаи («свои») расстреливали своих же. Теперь начались облавы. Они устраивались в самых людных местах. В основном на базаре.
После нескольких облав люди раскусили, с чего они начинаются, стали следить за перемещениями и действиями немцев.
Определенный участок людного места немцы тихонько окружали кольцом, потом, по команде, вдруг начинали сужать кольцо, оттирая людей от прилавков, швыряя «товар» на землю. Прикладами в спину все ближе и ближе сталкивали людей друг к другу. Боже мой, какая же это была паника! Душераздирающие, протяжные крики — «Мамочки!», «Го-осподи!», «Помоги-ите!», «Ряту-уйте!» — перемежались с отрывистыми немецкими: «Шнель», «Век», «Шайзе», «Фарфлюктер!»
А когда кольцо было сжато так, что люди стояли вплотную друг к другу, немцы разрывали это кольцо с с одной стороны... А с противоположной от этого кольца выпускали овчарок. Все крики сливались в одно жуткое: «о-о-о!»
И наступала на мгновение тишина. Как будто все одновременно переводили дыхание.
Проклятые дрессированные умные животные справлялись уже сами. Они гнали толпу перепуганных и ничего не соображающих людей в точном направлении к черным закрытым машинам — «душегубкам».
Машины набивали людьми, и они отъезжали. Тех счастливцев, которые в машину не поместились, отпускали. Но часто случалось так, что мать «уезжает» в машине, а дочь остается на воле! Разлучались родные, а оставшиеся на свободе проклинали потом эту свободу всю жизнь.
В эти душегубки к людям выпускали выхлопные газы. И пока машина ехала до окраины города — люди в ней задыхались. Потом их сбрасывали в ямы и засыпали землей. А зимой — в Лопань. Это и была «облава». Так она проходила в нашем Харькове, на Благовещенском базаре.
Как только кончалась немецкая облава, «своя», «родная» облава обрушивалась на опустевшие прилавки. В момент растаскивали все, что оставалось на прилавках, что валялось на земле, и, прижав драгоценную добычу, бежали по домам. После облав рынок быстро пустел. А на следующий день в городе шли слухи, что в Харькове действуют партизаны. Облава — это как бы месть немцев за действия партизан.
Со временем харьковчане изучили тактику облав как свои пять пальцев. Сстоило черной машине или немцу с овчаркой появиться на базаре, тут же по рядам как по телефону — сначала тихо, а потом все громче и громче и, наконец, криком: «Облава! облава!» Весь базар сразу приходил в хаотическое движение. Иногда срывалось у немцев. Попадались чаще нерасторопные деревенские тетки, которые, ничего не соображая, боясь расстаться с мешком, добровольно бежали к черным машинам...
Мы с тетей Валей увидели маму. Она шла с Рымарской вниз, к нашему дому. Рядом с ней шла незнакомая женщина, а чуть сзади — мужчина. Все трое с ног до головы были в белом, как будто вываляны в мелу. Все несли на спине по мешку.
— Где-то грабили муку, — сказала тетя Валя, свесившись с окна. Когда они были уже почти у нашего дома, раздалось громкое «Хенде хох!» С противоположной стороны улицы к ним шел немец с автоматом наготове. Все трое поставили мешки, подняли руки и пошли опять наверх, к Рымарской.
Сколько раз я видела, как ведут людей с поднятыми руками на расстрел. Но сейчас вели мою маму! Это было неправдоподобно, как сон. Вот я же на нее смотрю, это ведь моя мама, и... не верю.
Она ни разу не посмотрела на нас, вверх. К дому она шла под тяжелым мешком — голова вниз. Сейчас за ними шел патруль с автоматом в спину. «Хоть бы взглянула на меня, мамочка!» Мы с тетей Валей смотрели на маму до тех пор, пока все трое не скрылись из виду...
В нашем переулке «опоздавших» никогда не расстреливали. Машины, которые вывозили убитых, не могли проехать по нашему крутому, горбатому Мордвиновскому. Убивали внизу — на Клочковской или вверху — на Рымарской. Внизу ,у парадного, стояли три мешка муки. Из окон, по обеим сторонам улицы, на эти мешки смотрели горящими глазами. Но выйти на улицу никто не решался. Очень близко раздалась короткая автоматная очередь — одна, должны быть еще две...
Потом мы услышали топот, подскочили к окну и увидели бегущих к дому маму и незнакомую женщину. Мы с тетей Валей бросились к ним навстречу, слетели с четвертого этажа и схватили мешок муки. На всех этажах в приоткрытых дверях стояли жители нашего дома.
— Леля! Что случилось?
— Потом, Валя, потом! Какая радость... Неслыханно, негаданно! Мучица! У нас мучица!
Женщина на ночь осталась у нас. Мама предложила ей устроиться на диване, она сидела в коридоре, обняв мешок с мукой, как подушку, и все плакала и плакала. Громко, навзрыд... А мама... Как будто не ее вели только что на расстрел. Она возбужденно рассказывала тете Вале, как и что было.
На базаре в машину забрали нескольких молодых женщин и мужчин, довезли до гастронома на Сумской. Он и сейчас там, этот гастроном, около театра Шевченко. Под гастрономом, в подвале, продовольственные склады. Их заставили грузить мешки с мукой из подвала в машину. Когда они нагрузили полную машину, женщины стали просить за работу немного муки. Из немцев были шофер, солдат и небольшого чина офицер. Они разрешили взять муки и — «шнель, шнель» — стали показывать на часы. Мама говорила, что она совершенно забыла про комендантский час от радости и помертвела, когда увидела патруль.
— Валя! Патруль около самого парадного! Мне было так жалко муку... Ведут, все думаю: ну кому же она достанется? Доходим до театра, а машина еще стоит, представляешь?! Я бросилась к шоферу, к офицеру! Ведь мы наносили полную машину! Что я говорила — не знаю! На немецком, на русском... Офицер переговорил с патрулем, тот, сволочь, ни в какую. Шофер говорит про детей, я кричу: "кляйне киндер кранк...» Нас вот с нею отпустил, а того дядьку... Да не плачьте вы! — сказала она женщине в коридоре. — Радоваться надо! И мука цела, и мы живы-здоровы...
Какая мама боевая стала. Год назад ходила на менку и так же плакала, как эта, в коридоре. А теперь вон какая! Смеется. Приспособилась.
На следующий день по нашему переулку только и говорили, что кому-то досталось столько муки! Наших соседей мама одарила мукой, чтобы они не затаили злобы. Она стала героем дня.
Утром, целой группой — я, мама, тетя Валя, мать Зои Мартыненко и тетя Фрося — все пошли к гастроному.
— Вот, смотрите, здесь мы грузили, вот еще следы от машины, от муки... А вот тут мы умоляли нас отпустить. Два часа грузили, все болит. Ой, а вон тот дядька... Скоро ни одного мужчины в городе не будет...
— Мам!
— Что тебе? Потом... не до тебя.
К этому я привыкла. Но я узнала этого дядьку. Об этом я и хотела сказать маме Это оыл «армянин», который в самом начале войны, после первой же маминой «грабиловки», отбирал у нее ящик с банками. Я тогда еще крикнула: « Не бойся! Папа бежит!» Почему мама его не узнала?..
ПЕТЕР
Мы спаслись от душегубки. Когда собаки погнали толпу, мама меня сильно толкнула в спину. Я упала на землю, она накрыла меня собой. Все бежали рядом, совсем у лица, спотыкались о наши ноги, ругались, падали и опять бежали. А когда побежали и мы, мама, стиснув больно мою руку, задыхаясь на бегу, говорила: «Главное опоздать... собак не бойся... кусают тех, кто паникует. Это не смертельно, главное опоздать...»