Изменить стиль страницы
Нет на свете краше нашей Любы,
Черны косы обвивают стан,                                                                                       
Как кораллы, розовые губы,
А в глазах у Любушки туман...

Я иногда пристраивалась к ним и подпевала с огромным удовольствием и отдачей.

Неподалеку сидел старичок. Он продавал порошки, низким красивым голосом все время повторял одно и то же: «Не забудьте — от-ы клопов-ы, блох-ы, крыс-ы, мышей, от-ы клопов-ы, блох-ы, крыс-ы, мышей...» — как будто читал по радио «известия» . Когда я его передразнивала, он не сердился, а смеялся громче всех: «Действительно смешно, детка, ах, господи, до чего же я дожил. А знаешь, детка, когда вы все поете, я твой голос сразу узнаю. Без тебя уже нет той гармонии. Не так звучит» .

Как он красиво говорит: гармония! Вроде бы простое слово — от слова гармонь. Ясно. Но как звучит — гармония! Я знаю, о какой песне он говорил. Я в ней нашла красивые подголоски. И сама влюблена была в мелодию цыганской песни:

Эх, бирюзовые, золоты колечики,
Ой да раскатились тихо по лужку.
Ты ушла, и твои плечики
Скрылися в ночную тьму.
Ай да по зеленой травушке-муравушке,
Ой да не собрать растерянных колец,
Не сыскать любви-забавушки,
Видно, счастью тут конец...

Дядя Вася так красиво играл! С переборами, с вариациями. «Хорош гармонист, хоть и слепой», — говорили посетители. Мой папочка так играть не умел. А дядя играл «як зверь». Это точно.

У моих друзей — Толика, Валерика, Сени — появилась другая девочка. Всю зиму я болела, мама меня на базар не пускала — вот и занято мое место. Но это была родная сестра Толика. Она подросла. С ней я не познакомилась. Я гордо проходила мимо, а душу грызла ревность. Девочку я рассматривала издали. Ничего особенного. Две толстые косички. Вместо лент веревочки.

«Тоже мне! Мне бы такие косы. Да я бы их накрутила колечками, как у Марики Рекк, в крайнем случае, раздобыла бы два малиновых банта!» На базаре продавали ленты из парашютного шелка. Все ядовитого цвета: голубого — «вырви глаз», бежевого с желтым отливом, «алая роза». Но мне больше всего нравились малиновые ленты. Такой необыкновенкый цвет... Мне с ребятами было куда веселее. Но она сестра, а я чужая. Эх, если бы у меня был старший брат! Но все-таки легче от того, что сестра, а не посторонняя девочка. Что ж, прощайте, — Морда, Вилли, Сеня. На базаре мне уже вся знакомо... Я и в одиночку не пропаду.

В 1964 году я работала в театре «Современник». Тогда театр находился в самом центре площади Маяковского. После репетиции сказали на проходной, что меня уже два часа дожидается какой-то человек. Навстречу мне шел большой мужчина с черной бородой. Я его раньше никогда не видела.

—    Здравствуйте, Людмила!

—     Зд-дравствуйте...

—    Наверное, вы меня... не узнаете.

—    Нет, извините, нет.

—    Как бы это... неудобно сказать... Да мы с вами когда-то воровали.

Я прямо шарахнулась от него. «Современник», лучший театр в Москве. Артистов немного. Все «личности». Атмосфера самая интеллигентная и интеллектуальная. На каждом углу читаются редкие стихи. Речь перемежается такими новыми, модным тогда словами: «экзистенциализм», «коммуникабельность»... Я репетирую Ростана «Сирано де Бержерак», борюсь со своим «харьковским диалектом», успешно, вот уже полгода, выращиваю в себе «голубую» кровь, и на тебе! Какой-то ненормальный. «Мы с вами, — говорит, — когда-то воровали». Такое ляпнуть!

Ну всегда, всегда со мной не так, как с людьми.

- Вы что, товарищ? Что вы говорите? Вы меня с кем-то путаете. — И быстро ухожу. Он меня догоняет. Весь красный, ему тоже очень неловко. Ну, хоть не нахал.

—   Людмила... ну, это... вот ч-ерт... в Харькове. Война, базар, мороженое, всякое то-се... Ну? — И шепотом добавил: — Ну, Толик я, — и еще тише: — «Мордой» звали.

— То-олик! Ой, ну, конечно, конечно! Прекрасно все помню! Еще бы! Вас не узнать, вы такой большой...

—    А я вас в кино сразу узнал, хотя вы тоже изменились. Всем говорю, что вас знаю, — ну никто не верит. Не скажешь же, что воровали в детстве... черт.

Ему было трудно это говорить, он все время качался с ноги на ногу.

—    Я как вас в кино увидел, сразу понял — Людмила из Харькова... чего уж, особенно, когда улыбаетесь... Все хотел вас повидать, но не решался. А сегодня думаю, а! чем черт не шутит? Принял для храбрости, и вот...

Мы зашли в ресторан «Пекин». Толик стал горным инженером. В Москве проездом с Севера.

Вспоминали далекое и такое родное прошлое. Уже громко, не оглядываясь по сторонам, называли все своими словами. Нас связывали особые узы братства, которые я чувствую ко всем, кто перенес войну в Харькове.

 Мы с удовольствием говорили на «военном» харьковском жаргоне. И ни один рядом не смог бы нас понять.

ОБЛАВА

Из тети Валиных окон мы смотрели вниз, на наш переулок. Было шесть часов, а мамы с базара не было. Мы знали, что это значит.

Недавно убили дядю Васю. К вечеру за ним всегда приходила его жена. Они шли домой через весь город, от Благовещенского базара, через центр, до Юмовской. В тот день она опоздала. Пивную закрыли, и дядя Вася пошел домой один. Его настиг проклятый комендантский час. Я представляла дядю Васю: большой, в черных очках, с баяном и палкой в руке, расспрашивающий дорогу, растерявшийся и беспомощный... а вокруг шныряют равнодушные и пронырливые...

- Единственный бескорыстный человек... так всегда с хорошими людьми, — сокрушалась мама. Мы с мамой вместе с женой дяди Васи искали его, у всех расспрашивали. Но где его найдешь, к кому обращаться... Это ведь комендантский час. Какое-то время мы не видели на базаре жены дяди Васи. А когда пошли ее навестить, в их комнате уже жила другая семья. На диване, где спал дядя Вася, сидели две девочки. Нам сказали, что жена дяди Васи умерла. Вот какое горе...

А теперь было шесть часов и не было мамы.

С утра мы вместе продавали табак. Потом я, как всегда, пошла по своим делам. Везде всё было по-старому, и лишь в пивной уже не было дяди Васи. На его месте стоял другой музыкант, только играл он не на баяне, а на скрипке. Подметки к ботинкам у него были привязаны веревкой. Очень худой, заросший, жалкий, говорили про него, что до войны он в Харькове «гремел», а теперь он сильно пьет самогон и к вечеру совсем не может играть. Фамилии его не запомнила. К нему обращались: «Род-д-дной, ударь по душе!» Скрипку я близко видела и слышала тогда впервые. Но играл он! Точно, бил по душе, пронзительно... и становилось одиноко и страшно.

Мне всегда больно слышать соло скрипки. Я люблю хор скрипок в оркестре, они уносят душу высоко-высоко, хочется плакать и любить. А когда играет со­лист, то какой бы он ни был — талантливый и импозантный, в сюртуке и в крахмальном жабо —  чем внимательнее я вслушиваюсь в его игру, тем яснее вижу ботинки, перевязанные веревкой, тем дальше уходят звуки этого нынешнего музыканта — их заглушают кричащие, выворачивающие душу импровизации талантливого пьяницы-скрипача.

После войны я посмотрела фильм «Петербургская ночь». В нем через всю картину идет спор, состязание двух музыкантов — талантливого и способного. Добронравов играл талантливого скрипача. Я была поражена необыкновен­ным сходством с тем скрипачом из пивной. Такая же отрешенность от мира, как будто на свете есть только музыка и больше ничего... Я смотрела фильм не один раз. Меня преследовала необычная музыка Кабалевского, особенно тема «Погорельцы». А когда в 1965 году я снималась в фильме «Рабочий поселок» с Леной Добронравовой, как же я влюбленно на нее смотрела и думала: «Дорогая Лена! Ты даже не предполагаешь, что ты для меня. Ты — дочь актера Добронравова. А он — щемящая музыка Кабалевского, которая заставляет вспоминать скрипача из пивной цыгана Коли, где рыдают пьяные посетители и просят «род-д-ного» «ударить по душе»... А вокруг война, бой за жизнь, за хлеб и мое взрослое детство»...