Она лежала в больнице, в его отделении тропических болезней. Тогда она и увидела его впервые; он предположил у нее пситтакоз по той простой причине, что она только что приехала из Бразилии. Врач вошел к ней в палату, окруженный свитой студентов; длинный белый, узкий в бедрах халат делал его выше и тоньше, очки держались на кончике носа; все почтительно обращались к нему: месье. Вас не клевал недавно попугай? Вы не ночевали в комнате, где стояла клетка с волнистыми попугайчиками? На следующий день он опять пришел с двумя медсестрами и сказал, что она относится к компетенции отделения пневмологии, так как экзотический пситтакоз на поверку оказался орнитозом, а разносчиками — парижские голуби: вы живете на улице Сены! Потом он заходил еще: орнитоз орнитозом, но на фоне общей ослабленности жизнью в тропиках, — вы ведь много путешествуете, правда? — он на законном основании продолжал наблюдать ее.

Болела она этой странной, хоть и парижской болезнью долго и тяжело. Он не уходил вечером домой, не зайдя к ней попрощаться; он носил костюмы в клеточку, она слышала, как звякают ключи в его карманах. Ее книг он не читал — не успел, зато принес ей свою, «Больной, хинин и лихорадка»; эта медицинская новелла выделяла среди прочих его кандидатуру в Академию. Однажды он присел на край кровати и по тому, как поспешно Аврора согнула колени, понял, что она на пути к выздоровлению. Он взял ее за руку, чтобы сосчитать пульс, и сказал: не знаю, позволю ли я вам уйти.

Ну вот, начинается, подумала Аврора. Романы никогда не прельщали ее, и она чувствовала себя в возрасте и положении госпожи де Лафайет, жалевшей своих друзей, когда те ступали на опасную стезю страсти. Но эта любовь имела то преимущество, что любовью она не была. Врач уже отдал дань страстям: у него за плечами — брак, двое взрослых детей и связь со знаменитой актрисой. Аврора была всего лишь эрзацем актрисы: более серьезный роман, не столь блестящий, но достаточно лестный для самолюбия.

Он знакомил ее со своими коллегами: вы знаете Аврору Амер? Они не знали. Он возмущался: нет, вы представляете — они вас НЕ ЗНАЮТ! Эти слова действовали на нее всегда одинаково: становилось стыдно, что ее имя никому ничего не говорит; в самом деле, стоит ли добиваться подобия популярности, когда твое лицо мелькает на страницах газет, как лица воров и убийц, чтобы в итоге убедиться, что слава эта мимолетна, а ты все равно — ничто? Вот вам лишнее доказательство, добавлял Врач, бескультурья медицинской братии.

Это тянулось уже давно. Они подумывали о том, чтобы оформить свои отношения, хотя поколение, разучившееся читать и писать, разучилось и жениться. Он-то держал в голове Медицинскую Академию, которая находилась недалеко от ее дома, так что он вспоминал о ней всякий раз, думая об Авроре, или, скорее, наоборот, вспоминал об Авроре, думая об Академии, и случалось это все чаще и чаще. Не хэппи-энд, конечно, но в общем-то неплохо было покончить с одиночеством. Уж лучше доживать свой век почтенной супругой академика, чем голубиной наседкой, выжившей из ума старой ведьмой: в самом деле, нашлось бы не менее десятка человек, которые могли подтвердить, что она сумасшедшая, что они своими глазами видели, как она размахивает руками у окна и ругается с глухой стеной. А голуби ждали, когда ее уведут в смирительной рубашке, чтобы забраться в квартиру через разбитую форточку, вить гнезда на письменном столе и гадить на рукописи.

Половина девятого — пора было объявиться. Лола Доль слышала гомон и суету внизу, до нее доносились обрывки разговора. Они, наверно, собрались в кухне, обсуждают вчерашние события или подводят итоги симпозиума. Никуда не денешься, придется встретиться со всеми сразу, вытерпеть ненавистное приподнятое настроение, неизбежное, когда больше трех женщин собираются вместе: если их двое, они изливают друг другу душу и им невесело, если трое — подбадривают друг друга, а если четверо — налетают втроем на четвертую и топят ее в болоте хандры. Это как у животных, вернее даже у птиц. Посадить в клетку двух неразлучников — ничего, живут, запустить к ним еще пару — поднимут гвалт, а уж вшестером и вовсе заклюют друг друга до смерти.

Эти женские симпозиумы, на которых собирались одни женщины, говорили только о женщинах, читали от лица женщин тексты, написанные женщинами, были ее кошмаром. Ни одного мужчины на горизонте. Вообще ни одного стоящего мужчины, ни единого, которого бы не разорвали в клочки, не лишили мужского достоинства, не предали лютой казни. Она не могла понять, почему же и молодые женщины попадают в эти сети и принимаются изливать яд на сильную половину человечества. Они обличали мужчин, которых не было в залах заседаний, как и в их жизни. Все равно что археологи ненавидели бы предмет своих поисков и, откопав черепок или кусочек кости, предавали их огню. А самое занятное во всем этом было то, что в помощниках у них ходили молодые мужчины: занимались организацией их симпозиумов, записывали их выступления и нянчились с их компьютерами, аккуратно укладывая плашмя на заднее сиденье машины.

Глория одолжила ей на время пребывания своего Бабилу. Он катал ее в малиновом «Кадиллаке» и под шумок водил по разным местам, где можно было выпить. И все так церемонно — стул придвигал с легким поклоном, говорил по-французски, — что пить при нем не казалось чем-то постыдным, что надо делать тайком, не приходилось, как бывало, прикладываться к бутылке, спрятанной в коричневый мешочек, или сливать содержимое всех пузырьков из мини-бара в стакан для зубной щетки. Он проверял, охлажден ли коктейль, достаточно ли в нем льда, подложена ли под бокал салфеточка, и сам заказывал, прежде чем ей хотелось попросить еще, — потому что ей всегда было мало, всегда требовалось ПОВТОРИТЬ. И Бабилу повторял, он протягивал ей бокал так, будто это совершенно естественно — пить по три виски подряд, по три двойных скотча залпом. К своей порции он не притрагивался — отдавал ей перед уходом, когда, чтобы удержаться на ногах, она цеплялась за его локоть.

В первый же день по приезде он спросил ее: вы ничего не замечаете? Она видела перед собой юнца как юнца, лет двадцати пяти, в темном костюме. Нет, вы посмотрите, настаивал он, я ведь сделал прическу в вашу честь. И действительно, она обратила внимание, что его светлые волосы, длинные и воздушно-легкие, зачесаны назад и стянуты на затылке черной бархатной лентой; он походил на певца, загримированного для роли лакея и оставшегося после спектакля в сценическом образе. Всю неделю он ходил, держа голову неестественно прямо, будто она была насажена на кол, чтобы, не дай Бог, не нарушить укладку, и забавно было смотреть, как мелькает эта голова приговоренного среди всклокоченных шевелюр конгрессисток, которые давно никого не прельщали с помощью подобных ухищрений.

О Глории он наговорил ей кучу гадостей, отвел душу, выплеснул всю накипевшую ненависть: она, мол, держит его в ежовых рукавицах, терроризирует, эксплуатирует. Практически вся организация симпозиума на нем, а его имя даже не упоминается и ни гроша он за это не получает. Он открытым текстом предложил Лоле свои услуги. Не говорить же ему, на какой мели ей надо было оказаться, чтобы докатиться до Мидлвэя. Она прикинула, во что может обойтись Бабилу: машина, отель, дорогие рестораны, ночные клубы, отдых в горах и парикмахер. Решительно, Бабилу из Мидлвэя был ей не по карману. Когда принесли счет, он попросил у нее кредитную карточку и широким жестом засунул ее в музыкальную шкатулку, пряча сумму.

Так, скорее под душ, смыть этот терпкий, тошнотворный пот — она вдохнула его и, еще не открыв глаза, поняла, в каком плачевном состоянии находится. Сесть на край кровати, подождать, пока комната перестанет ходить ходуном, добежать до ванной и проблеваться. Сполоснуть за собой, выветрить запах страха, стыда и подорванного здоровья, но он такой стойкий, еще сильнее становится, настоящий сигнал бедствия, кажется, он расползется по всему дому, вытечет на улицу, заполнит весь квартал, накроет Америку.