Как Сигизмонд не оправдал надежд Мартина, так старший сын обманул надежды толстяка Лигра. За десять лет Анри-Максимилиан почти не подавал о себе вестей — лишь несколько раз просил денег да прислал томик французских стихов, которые, как видно, накропал в Италии в перерыве между двумя походами. От этого сына не приходилось ждать ничего, кроме неприятностей. Чтобы оградить себя от новых разочарований, делец пристально следил за воспитанием младшего отпрыска. Едва Филибер, истинное дитя своего отца, достиг возраста, когда отроку можно доверить щелкать на счетах, Лигр отправил его изучать тонкости банковского дела к непогрешимому Мартину. В двадцать лет Филибер был дороден, сквозь заученные светские манеры проглядывала природная деревенская неотесанность, в щелках полуприкрытых век блестели маленькие серые глазки. Сын главного казначея при дворе в Мехелене мог бы разыгрывать вельможу, но он предпочел наловчиться с первого взгляда обнаруживать ошибки в счетах приказчиков: с утра до вечера торча в полутемной комнатушке, где писцы корпели над бумагами, он проверял цифры, образованные римскими D, М, X и С в сочетании с L и I, поскольку арабские цифры Мартин презирал, хотя и соглашался, что они удобны там, где счет становится слишком длинным. Банкир привык к молчаливому юнцy. Когда приступ астмы или подагры напоминал ему о том, что и его постигнет удел всех смертных, он говорил жене:
— Этот толстый дуралей меня заменит.
Казалось, у Филибера на уме одни только реестры и скребки. Но искра иронии поблескивала из-под его полуопущенных век; иной раз, проверяя дела своего патрона он говорил себе, что настанет день, когда на смену Анри-Жюсту и Мартину придет ловкач Филибер — похитрее первого и поприжимистее второго. Уж он не станет брать на себя выплату долгов Португалии под жалкий процент и шестнадцать денье за ливр, да еще с уплатою в рассрочку четвертями на каждой из больших ежегодных ярмарок.
По воскресеньям он присутствовал на семейных сборищаx, которые летом происходили в увитой виноградом беседке, а зимой — в гостиной. Приглашенный в гости прелат сыпал латинскими цитатами; Саломея, игравшая в триктрак с соседкой, каждый удачный ход сопровождала немецкой поговоркой; Мартин, который заставлял обеих девочек учить французский язык, столь украшающий женщин, прибегал к нему и сам, когда ему случалось выражать мысли более сложные или возвышенные, нежели те, какими он довольствовался в будни. Говорили обычно о войне в Саксонии и о том, как она повлияет на учет векселей, о распространении ереси и, смотря по времени года, о сборе винограда или о карнавале. Правая рука банкира, склонный к назиданиям женевец по имени Зебеде Крэ, был принят на этих собраниях, потому что не терпел ни табака, ни спиртного. Зебеде не слишком рьяно опровергал слух, что Женеву ему пришлось покинуть после того, как его обвинили в содержании игорного притона и в незаконной фабрикации игральных карт, но приписывал все нарушения закона своим распутным приятелям, которые-де теперь понесли заслуженную кару, и не скрывал, что в один прекрасный день намерен возвратиться в лоно Реформы. Прелат возражал ему, грозя пальцем с лиловым перстнем; кто-то шутки ради цитировал фривольные стишки Теодора де Беза — любимца и баловня безупречного Кальвина. Начинался спор о том, поддержит или не поддержит консистория привилегии коммерсантов, но в глубине души никого не удивляло, что богатые горожане легко уживаются с догмами, утверждаемыми отцами города. После ужина Мартин отводил в оконную нишу придворного советника или тайного посланца французского короля. Но галантный парижанин вскоре предлагал присоединиться к дамам.
Филибер перебирал струны лютни. Бенедикта и Марта вставали, взявшись за руки. В мадригалах, почерпнутых из «Любовной книги», говорилось об овечках, о цветах и госпоже Венере, но анабаптистский и лютеранский сброд, против которого их гость прелат недавно произнес громовую проповедь, перекладывал на эти модные мелодии свои гимны. Случалось, Бенедикта по оплошности заменяла слова любовной песенки стихом псалма. Испуганная Марта знаком призывала ее к молчанию. Девушки усаживались рядышком, и уже не слышно было других звуков, кроме ударов колокола церкви Святого Гереона, созывавшего прихожан на вечернюю молитву. Толстяк Филибер, который был ловок в танцах, иногда предлагал Бенедикте поучить ее новым фигурам; она сначала отказывалась, но потом с детской радостью отдавалась танцу.
Сестры любили друг друга светлой ангельской любовью. У Саломеи не хватило жестокосердия разлучить Марту с ее кормилицей Йоханной, и старая гуситка воспитала дочь Симона в суровых правилах и в страхе Божьем. Йоханне пришлось натерпеться ужасов, и это превратило ее в старуху, похожую на десятки других старух, которые кропят себя в церкви святой водой и прикладываются к изображению агнца Божьего. Но в глубине ее души жила неизбывная ненависть к Сатане в парчовых сутанах, к золотому тельцу и к идолам из плоти. Эта слабосильная старуха, которую банкир не удостаивал чести отличать от других беззубых старух, мывших посуду у него на кухне, глухо бубнила «нет!» всему, что ее окружало. По ее словам выходило, что в этом доме, где довольство и благоденствие лились через край, подобно выводку крыс в мягком пуху перины, гнездится зло. Оно таилось в сундуках Саломеи и в ларцах Мартина, в огромных бочках, громоздящихся в подвале, и в подливке на дне котла, в легкомысленных звуках воскресного концерта, в снадобьях аптекаря и в мощах святой Аполлины, излечивающих от зубной боли. Старуха не решалась открыто поносить статую Богородицы, стоявшую в нише на лестнице, но потихоньку ворчала, что, мол, нечего зря жечь масло перед каменными куклами.
Саломею беспокоило, что шестнадцатилетняя Марта учит Бенедикту с презрением относиться к галантерейным лавкам, торгующим дорогими безделушками из Парижа и Флоренции, и гнушаться празднованием Рождества с его музыкой, новыми туалетами и гусем, фаршированным трюфелями. Для этой славной женщины небо и земля не таили никаких сложностей. Месса доставляла случай послушать поучения, но была также и зрелищем, и поводом покрасоваться зимой в меховой накидке, а летом — в шелковом жакете. Дева Мария с младенцем, распятый Христос, Господь на своем облаке царили в раю и на стенах церкви; опыт подсказывал, какому изображению Мадонны в каком случае лучше помолиться. В домашних затруднениях охотно прибегали к совету настоятельницы монастыря урсулинок, которая была женщиной рассудительной, что, однако, не мешало Мартину посмеиваться над монашенками. Продажа индульгенций, конечно, не самым праведным путем наполняла мошну его святейшества папы, но воспользоваться кредитом Богородицы и святых, чтобы покрыть дефицит грешника, было, в общем-то коммерческой операцией, не менее естественной, чем любая другая сделка. Чудачества Марты относили на счет ее болезненного сложения; кому могла прийти в голову чудовищная мысль, что девушка, воспитанная в неге и холе, способна совратить подругу детства, склонить ее на сторону нечестивцев, которых пытают и сжигают, и ради участия в церковных спорах отказаться от скромного молчания, столь украшающего юность?
Голосом, в котором звучали нотки безумия, Йоханна могла только расписывать своим юным хозяйкам мерзости греха; праведная, но невежественная, она не умела сослаться на Священное Писание, она помнила из него лишь несколько затверженных наизусть отрывков, которые и повторяла на своем фламандском наречии; она не способна была указать им путь истинный. Но едва только лишенное чрезмерной строгости воспитание, какое девочки получали в доме Мартина, позволило развиться их уму, Марта тайком набросилась на книги, в которых говорилось о Боге.
Заблудившаяся в дебрях сектантства, напуганная отсутствием поводыря, дочь Симона опасалась, что отречется от старых заблуждений во имя новых грехов. Йоханна не скрывала от нее, ни до какого позора докатилась ее мать, ни как жалко окончил свои дни отец, которого обманули и предали. Сирота знала, что, отвернувшись от гнусностей папизма, родители ее пошли еще дальше по стезе, которая ведет отнюдь не на небо. Девушка, которую зорко охраняли и которая выходила на улицу только в сопровождении служанки, дрожала при мысли, что ей придется влиться в толпу плачущих горючими слезами изгоев или ликующих оборванцев, которые тащатся из города в город, хулимые порядочными людьми, и кончают свою жизнь на соломе, в тюремной камере или на костре. Идолопоклонство было Харибдой, но бунт, нищета, опасность и унижение — Сциллой. Благочестивый Зебеде осторожно вывел ее из тупика: сочинение Жана Кальвина, которое, взяв с нее слово молчать, вручил ей осмотрительный швейцарец и которое она прочла ночью при свече с такими же предосторожностями, с какими другие девушки разбирают любовное послание, открыло дочери Симона, какой должна быть вера, не ведающая греховных заблуждений, избавленная от слабости, строгая даже в своей свободе, где самый дух протеста преображен в закон. По словам приказчика, евангельская чистота в Женеве шла об руку с бюргерской осмотрительностью и благоразумием: плясунов, которые, словно язычники, танцевали за закрытой дверью, или мальчишек-сластен, которые во время проповеди бесстыдно сосали кусочек сахара или леденец, секли до крови; инакомыслящих изгоняли, игроков и распутников карали смертью; безбожников по справедливости предавали сожжению. Вместо того чтобы уподобиться толстяку Лютеру который, уступая зову похоти, по выходе из монастыря нашел приют в объятиях монашенки, мирянин Кальвин долго выжидал, пока не заключил целомудреннейший брак с вдовою; вместо того чтобы обжираться за столом у принцев, мэтр Жан поражает гостей, которых принимает у себя на улице Шануан, своей воздержанностью: обыкновенно он по евангельскому образцу питается хлебом и рыбой; впрочем, рыба эта, форель речная или озерная, весьма недурна.