Изменить стиль страницы

Затем песок разметало, точно взрывом, и огромная рыбина возникла вдруг из порождённого ею хаоса. Её необъятная пасть раскрылась и тут же захлопнулась — разом, одним движением. Изогнувшись в броске, рыба-звездочёт метнулась наверх, к беспечной камбале, поглотила её и тут же исчезла, остался только водоворот, знаменующий конец ещё одной преждевременно оборвавшейся жизни, круговерть подхваченных со дна песчинок, на которые во все глаза глядел заворожённый валах.

Первый мой рисунок сей рыбы вышел слишком слаб: мне не удалось передать исходящую от неё угрозу. Равно как и чудовищность её пропорций, огромность головы и как бы второстепенность конусовидного тела. Да и палитра моя оказалась слишком бедна, чтобы изобразить напряжённость всех мускулов, которая вообще-то свойственна всем рыбам, но звездочёту в особенности.

В тех случаях, когда какая-нибудь изображённая мною рыбина оставалась лишь малозначительной иллюстрацией для научного атласа, в моём воображении возникал непрошеным гостем проклятый образ мистера Космо Вилера, чья изобретательность уподобляла вселенную огромной паровой машине — из числа тех, кои пытался разрушить ломатель машин из Глазго; одни зубцы её цеплялись за другие, и вместе они перемалывали всё, что попадалось меж ними: меня, рыб; под вращающимися шестернями систематизации всё становилось сплошной съедобной массой.

Я снова и снова принимался за наброски к рисункам и за сами рисунки, трудился над ними, пока лист не заполняло множество пересекающихся, наложенных одна на другую линий и красок, служивших мне, по существу, сетью для уловления рыбы, но той всегда удавалось ускользнуть. Наконец я сделал рисунок, довольно посредственный, способный, однако, по разумению моему, сойти для Доктора. Но тут пропала сама рыбина — из неё всё-таки сварили суп и съели его, а рыбаки артели не спешили выполнить мою просьбу и выловить второго звездочёта, поскольку думали, что он у меня протухнет так же, как и первый.

Рыбакам так и не довелось вручить мне нового звездочёта, ибо колесу моей фортуны было угодно сделать ещё один, последний оборот, возносящий меня к лучшей судьбе, прежде чем всё провалилось к чертям и сам ад явился к нам в гости.

VII

Против чего я всегда возражал, так это против того, что в книгах никогда не должно быть отступлений от темы. В этом своём мнении я един с самим Господом Богом, ибо кто, как не Он, устроил так, чтобы можно было создать что Ему угодно всего из двадцати шести букв и при этом Его Писание всегда оставалось одним и тем же, в каком бы порядке они в нём ни выстроились, как бы ни сочетались. Лишь генералы и кучера почтовых дилижансов верят, будто прямые дороги самые лучшие. Думаю, что моё мнение разделяет даже Король. Не сомневаюсь, что он должен стоять горой за всяческие повороты, объездные дороги и прочие развлечения, позволяющие наслаждаться сменой пейзажа, ибо наряду с неудобствами лишь они одни и делают путешествие памятным, то есть запоминающимся, каким и надлежит быть всякому порядочному путешествию.

Развивая эту мою мысль, я объяснил Королю, что отношение к дорогам знаменует основополагающее расхождение между древнегреческой и древнеримской цивилизациями. Если вы прокладываете дорогу прямую словно стрела, как это делали римляне, то вам остаётся произнести всего три слова, некогда изречённые Цезарем: «Veni, vidi, vici!», то есть «Пришёл, увидел, победил!». Но вы пробираетесь, по примеру греков, извилистой козьей тропой, которая петляет вокруг всего Акрополя, и что получаете? А вот что: «Одиссею» и «Эдипа-царя» сразу вместе. Король, сам отчасти классик, смотрит в потолок и думает о грифонах, кентаврах и, разумеется, Плинии.

Как же я мог позабыть о Плинии?

И опять проницательнейший Король одерживает надо мной верх, доказав ещё раз, что обобщения есть занятие для дураков, ибо Плиния-то вполне можно причислить к римлянам, однако он всё же написал книгу, в коей ничего не говорится напрямую, книгу, в коей нет ни одной прямой параллели; и в этом смысле она может поспорить даже со сморщенным и асимметричным лицом Капуа Смерти, которое показалось мне ещё более кривым и помятым в тот самый день, когда он явился, дабы снова увлечь меня на обходную стезю, толкнуть на ещё одно — увы, неизбежное — отступление. Ах, как же умел этот чёрный кабатчик всплывать в моей жизни время от времени, причём неизменно в те самые моменты, кои были сопряжены с самыми радужными перспективами, а уходя, неизменно ввергать меня во мрак отчаяния! Он был воплощением Авантюры, я — Зависти; он был сама Беда, я — само Беспокойство; он продолжал говорить, а я даже уже не слушал, а размышлял, пытаясь найти какой-нибудь выход, какое-нибудь спасение.

Капуа Смерть предстал передо мной сияющим и счастливым, словно его только что освободили от работы на топчаке, улыбающимся так, будто сам Брейди был его закадычным приятелем, смеющимся задорнее наипервейшего гуляки в Хобарте; сомнений быть не могло: Капуа Смерть собственной персоной, слегка франтоватый, некоторым образом подстриженный и до отказа напичканный последними новостями вломился в дверь докторского коттеджа с криком «Долой рыб, дорогуша Вилли!», прежде чем я успел вымолвить хотя бы слово, схватил рисунок рыбы-звездочёта, швырнул его на тлеющие угли в камине Лемприера и, лучезарно лыбясь, сказал: «К нам в руки плывёт работёнка получше!»

Даже в казённой робе ему всё равно удавалось казаться щёголем, во всяком случае, таково было моё мнение. И как всегда, ему так хотелось забраться повыше, что удалось сделать карьеру даже на Сара-Айленде. Теперь, по его словам, он стал «высокопоставленным служащим Национальной железнодорожной станции Сара-Айленд» и «комиссаром путей сообщения с особыми полномочиями».

Под воздействием донесений мисс Анны о новых паровых локомотивах, ставших предметом повального увлечения по всей Европе, Комендант, всё более снедаемый желанием выказать себя человеком, коему волей судьбы определено исполнять её высшие предначертания, ибо кровь его уже была отравлена пространными описаниями того, как удовольствия нового века становятся всё ощутимее, в особенности когда едешь на поезде из Манчестера в Ливерпуль, ещё три года назад издал декрет о строительстве железнодорожного вокзала.

Да, это было великое начинание. Для предполагаемой грандиозной стройки требовалось увеличить заготовку песчаника, привозимого из далёких каменоломен на побережье, заказать и собрать на месте все механизмы, станки и технические приспособления, необходимые для обустройства и оснащения кузниц, мастерских и заводов. А ведь находилось немало робких и нытиков, которые постоянно шушукались и выражали сомнение, что на острове, затерявшемся в бескрайних морях, далеко от побережья дикой страны, которая годится лишь для отправки туда каторжников, вокзал едва ли когда-нибудь станет целью или отправной точкой какого-либо путешествия даже самого отчаянного человека. Подобные аргументы спокойно отметались Комендантом, твёрдо уверенным, что железнодорожные линии неизбежно потянутся к вокзалам, подобно тому как корни ив тянутся к ближайшим водоёмам, а стало быть, вокзал Сара-Айленд вскоре станет оживлённейшим на сей стороне Земли, куда устремятся все антиподы, и что манчестерцы и ливерпульцы скоро с завистью заговорят о Национальной железнодорожной станции Сара-Айленд. «Таким образом, — говорил он, и некоторые даже утверждали, будто при сих словах золотая маска его как-то особенно лучезарно улыбалась, — мы покончим с нашим угнетённым состоянием, изоляцией и обретём свободу торговли».

Двести ярдов железнодорожного полотна было проложено к паровозному депо, вокруг которого бежала кольцевая дорога, чтобы локомотивы, когда они, извергая клубы дыма и пара, выползали из лесной чащи, могли развернуться — либо на большом деревянном поворотном круге, приводимом в движение валом, который вращали две дюжины арестантов, либо пройдя по кольцевому пути и вернувшись к вокзалу. Когда прошло несколько месяцев, а линий, тянущихся, подобно корням ивы, и ползущих, извиваясь, как змеи, через неосвоенные, дикие территории к Сара-Айленду, по-прежнему не наблюдалось, так же как и железнодорожных мостов, возникших из небытия, дабы соединить Сара-Айленд с остальным миром, Комендант объявил, что заказал у американского коммерсанта-китобоя целый поезд, истратив на это остатки золота, кое выручил за продажу реки Гордон и Большого Барьерного рифа.