Изменить стиль страницы

Вокруг замелькали крючья багров, и я понял, что они желают вернуть меня в рабское состояние. В агонии, какую ни один человек не в состоянии понять и ни одна рыба не в силах выразить словами, я напряг всё тело своё и устремился вниз, дальше, дальше, дальше от света.

II

Я плавал, вдыхал воду, то есть набирал её в жабры, поднимался и опускался; и вес мой не шёл ни в какое сравнение с тем, что я знал прежде; я парил в воде, падал камнем, а затем взмывал, пролетая сквозь танцующий лес бурых водорослей, прикасался к ульве, этому морскому салату, а также к кораллам, столь хорошо известным всем людям, прикасался к толстобрюхим морским конькам, келпи, дикобразам, звездочётам, спинорогам, морским угрям, акулам-пилоносам, хохлатым водорослевкам и солнечникам — и море казалось мне тою беспредельной любовью, которая обволокла со всех сторон не только близких моему сердцу, но и чужих: Коменданта наравне с Капуа Смертью, убивших его дикарей наравне со Скаутом, Доктора наряду с ткачом из Глазго, и они все тоже прикасались ко мне, а я трогал их, как некогда, целую вечность назад, это сделал Скаут, протянув ко мне руку.

Кто мог испугаться такой нежности?

У рифа мне повстречалась полосатая рыба-кузовок и назвала своё настоящее имя; и я раздвинул ей складку между ягодицей и бедром и лизнул там, ожидая, что исполнится обещанное мне её запахом, а затем провёл языком вниз по бедру, облизал мускулы её голеней, грациозный подъём стоп, прелестные короткие пальцы и во всём этом распознал тысячу составляющих её запаха, которые больше не были её запахом; и я произнёс её имя, которое стало водой; я попробовал на вкус иссохший солёный плавник у неё на спине; она же медленно отвернулась и поглядела прочь, но я не мог оторвать взгляда от поразительной окраски её грудей, и ощутил их весомую тяжесть моими губами, и отведал вкус её плеч; я рылся мордою в потрясающих выемках её подмышек и обнаружил, что движенья её, сперва хоть и страстные, но напряжённые, становятся всё более размашистыми, медлительными и томными; затем она посмотрела на меня, глаза её закрылись, и всё тело её как бы расцвело, раскрылось, точно бутон; и я лизнул то место, кое показалось мне слегка солоноватым и немножечко кисловатым, а ещё там присутствовал и другой какой-то лёгкий привкус; воздух вырывался из её груди с короткими, горячими придыханиями; и я провёл по её ягодицам, и ноздри мои затрепетали, ибо я понял, какой исход обещает её запах; и мне вдруг вспомнились астомийцы, жившие одними запахами; и откуда мне было знать, что ещё две сотни лет я обречён жить точно так же, той жизнью, которую описал некогда Плиний и которую тщетно искал в Южных морях капитан Амадо Отчаянный, жизнью, поддерживаемой только лишь запахом женщины; и тогда я перестал лизать, смотреть или обонять, а вскочил верхом на её запах, а она вскочила на мой, и мы помчались во весь опор, и я стал её запахом, и мы оказались по другую сторону от него, совершив, таким образом, свой собственный переворот, и я подумал: «О моя нежная, как долго я жил, чтобы обрести это!» А ещё: «Как я смогу умереть, познав это?» — всё, что лежит по другую сторону нас, всё, что длится и длится, всё, что всегда впереди, весь этот бесконечный мир, сей третий наш круг.

III

Это было давным-давно.

Теперь я живу в полном одиночестве. Мы, рыбы, держимся косяками, что верно, то верно, однако мысли свои предпочитаем держать при себе и по большей части не любим общаться. Наши думы становятся всё глубже, и тогда мы начинаем понимать друг друга, как это могут лишь те, кто не связан речью и её издержками. Так что неверно, будто мы никогда не думаем и ничего не чувствуем. На самом деле это единственное, чем мы заняты помимо того, что едим и плаваем.

Мне нравятся мои товарки-рыбы. Они не хнычут по поводу мелких, незначительных невзгод, не жалеют о том, что когда-либо сделали, никогда не чувствуют за собою вины и не страдают такими болезнями, как низкопоклонство, честолюбие и стяжательство. Они не донимают меня тошнотворными спорами про обязанности перед обществом или наукою, а также выяснением того, что есть Бог. Таковых попросту не бывает. Насилие, совершаемое ими в отношении друг друга, — убийства, поедание себе подобных, — всегда честно и не замутнено злом.

Однако есть вещи, понимание которых даётся мне тем хуже, чем больше я о них думаю.

Долгое время, ещё до того как я стал рыбой, меня волновало одно: что могут сказать другим мои картины, передают ли они чувства, кои останутся жить и за могильным порогом, как они послужат тем, кто нуждается в утешении. Тем, кому страшно.

Должен признаться, иногда хочется вернуть себе дар человеческой речи, хотя бы на несколько секунд, чтобы объяснить обуревающее меня желание взорваться разноцветною радугой, когда твёрдое солнце распадается на кусочки под мягким дождём, но всё это я вынужден держать в себе да иногда делать краткие записи на клочках дешёвой рисовальной бумаги. Чтобы я мог рассказать о том, как мечтал улететь выше туч и хорошенько потрясти небеса, а затем упасть в море, уйти на дно и сдвинуть землю; познать всю красоту и все чудеса нашего мира, ту красоту и чудеса его, которые, как я теперь знаю, столь же безграничны, сколь и противоположные его свойства; как я желал, чтобы и другие познали их в той же мере, что и я, и сколь недостижимым это оказалось.

Мне хотелось, чтобы заговорили мои картины, но кто стал бы их слушать? Я отдал ради этого, как вы видите, жизнь свою, и сам мой рассудок ради этого ушёл на дно. Что сделано, то сделано, я не жалуюсь, только вот ради чего? Мои чувства продолжили своё вечное странствие и стали смыслом, который другие могут преломить, как хлеб, и разделить между собой, и поделиться с другими. Как много картин моих оказались немыми — почти всё.

Я распахнул свою душу навстречу всему. Чем больше я чувствовал и чем больше изливаемых рыбам чувств моих переходило к ним, тем больше чувства видел я вокруг себя. Я видел бесконечную боль и бесконечную грусть, видел безнадёжную любовь каждой разбитой жизни, каждого затаившегося сердца; и однажды я понял, что более не смогу вынести и этого обилия чувств, и всей этой боли, и всей этой любви; и я сжёг мою «Книгу рыб»; я распрощался с ней навсегда, пожелал ей доброго пути и был рад, что от неё избавился, даже крикнул «ура!». Я презирал себя за то, что выгляжу как другие, а потому вырастил по всему туловищу и шее листья водных растений, чтобы, плавая, сливаться с подводными лесами, где колышутся бурые и другие водоросли и где в последнее время меня повадились высматривать ныряльщики.

У некоторых из них бывают сети, для того, как я догадываюсь, чтобы поймать меня и сбыть практикующим загадочную восточную медицину аптекарям-китайцам, а эти последние, по примеру предков своих, с коими некогда широко торговал Комендант, поместят мою высохшую оболочку в ступку, а затем истолкут остатки моей сущности в порошок, коему будет приписана способность обеспечивать потрясающее либидо и соответственная цена. Считается, что это просто замечательно — быть востребованным, но о себе я такого бы не сказал. Всякое честолюбие, как поведал мне когда-то Капуа Смерть, хорошо до тех пор, пока оно не удовлетворено. По правде говоря, в самых смелых мечтах мне грезится нечто большее, чем способность вызывать эрекцию, ибо та столь преходяща!

У других есть подводные камеры. Они снимают обо мне фильмы, делают фотографии, ибо как пегасус, а иначе морской дракон, я считаюсь ярким примером регресса, возврата к прошлому и атавизма, представителем вида, находящегося на грани вымирания. Я, Художник, изучающий мир, сам превратился в объект изучения и пристального внимания. Я, в чьи задачи входило помогать делу классификации, сам стал её предметом. Мои небольшие тонкие плавники порхают, как оборки на платьях фей; все глядят на меня, а я гляжу на них, восхищающихся моей необыкновенной раскраской, моими величественными, безмятежными движениями, и дивлюсь этим людям.