Изменить стиль страницы

Меж тем уходило лето: объемный, полнозвучный, напитанный, как северное море, бодрящей резкостью хор к спектаклю «Ярополк и Олег» (в этот спектакль едва втиснувшийся) готовились представить публике 19 августа 1798 года.

Питерской премьере предшествовали не так чтобы великие, но и не совсем малые затруднения. При этом наиглавнейшее из затруднений обнаружилось в самом капельмейстере: возвратное движение жизни — ракоход, возвращение в ином (чаще обсмеянном и обезображенном) виде дел и событий — ощущалось им как издевка и глупость и было куда насмешливей того, что происходило в детстве и юности.

Иногда ракоход приносил облегчение: раз все возвращается — жизнь еще может преподнести приятные сурпризы.

Однако ж постепенно выяснялось: ракоход в музыке одно, в жизни — иное! И вне музыки такой ракоход был одним лишь передразниванием жизни подлинной, жизни настоящей!

Часть четвертая

КОДА (ХВОСТ)

Глава сорок восьмая

Издевочный слуга

Вернувшись из Новороссии, Филька Щугорев снова запросился к Фомину в услужение. Даже и без жалованья.

— Из одной только любви к усладе комической!

Фомин сдуру взял. Теперь, глядя на Фильку, лениво покуривающего в единственном исправном кресле, делался от щугоревских затей вспыльчив и гневен. Диковатые малороссийские словечки, гистории о проделках людей степных и фабричных — Филькой особо почитаемых — сводили Евстигнея Ипатыча с ума.

«Виною всему не баре, а их слуги!» — все чаще повторял про себя Фомин.

Впрочем, в дыму филькиной люльки (еще одно щугоревское то ли новороссийское, то ли еще где-то выкопанное словцо) содержались и полезные примеси. Так, по временам в том дыму выгибалась линиями, свивалась кольцами, а потом и запечатлевалась в словах сегодневная, творимая на глазах — российская история.

Чаще история являлась в виде Хроноса. Иногда — в виде хвоста его.

Хвост века 18-го волочился то быстрей, то медленней. Кое-когда его можно было наблюдать даже из окон, а одного разу хвост был явлен предметно: придя с базара, Филька приволок с собой немалый бычий хвост. По-театральному объявил:

Се хвост обрубленный скончаемого века!
Тот хвост содержит всё! Но нет в нем человека.

И засмеялся, подлец.

Филька ржал, а Фомин от обиды за век свой едва не плакал.

Однако, отгоревав, о российской истории задумывался вновь и вновь. Вспоминая же Ивана Афанасьевича Дмитревского и его недоконченную «Историю российского театра», — пытался даже сочинять свою: «Историю российской музыки, за последние тридцать лет произошедшую».

Тут выходило скверно. История музыки по полкам не раскладывалась, в бумажный лист вставляться не желала. Устав от попыток исторического сочинительства, Евстигней Ипатыч склонялся к простому и легкому: к осязанию и представлению истории в образах. И тогда история представлялась ему по-новому. Представлялась грудастою матроной, с горбуном-Хроносом, вскочившим ей на спину. В руке хитрый Хронос имел плетеную корзину.

При этом оседлавший матрону не то чтобы подхихикивал, а как-то подхрюкивал.

Картина вызывала отраду.

Сами же события (а не один лишь картинный Хронос) в представлении Фомина сильно уплотнились. Их стало больше. И по годам они стали сходиться тесней.

От тесноты и сжатий воздух столетия лишался текучести: делался грубо ранящим, каменел. Меж камнями и скалами российско-питерского воздуха туманились — как и в Евстигнеевой жизни — пустые пространства. Пустота — истомляла. Окаменело напирающие друг на друга события — заставляли ждать чего-то необыкновенного…

Самым важным из событий, упавших в корзину Русского Хроноса образца 1797 года, и Фомину, и многим иным представлялось введение престолонаследия по генеалогическому старшинству. Что сия премудрость значила? Зачем вводил старшинство государь Павел Петрович?

Вводил потому, что боялся. Боялся переворотов и узурпаций власти, боялся старшего сына, но еще сильней — младшего. Боязнь вела к недоверию, недоверие — к отчуждению от жизни. Особливо острое недоверие было испытано в истекшем году к сыну: Александру Павловичу.

Многие и многие то недоверие учуяли. Некоторые, на всяк про всяк, от Александра Павловича — ведь это только на время! — отшатнулись.

Генеалогическое древо России тревожно зашумело, затрещало. Одна из ветвей — так кое-кому казалось — надломилась…

Были и другие, не связанные с царскою кровью события. Шли они, как уже было сказано, густо и плотно: как облака перед питерской непогодой. Но иногда события завивались кольцами (как Филькин дым).

Два года прошли словно бы в замирании, в накоплении Русским Хроносом сил.

А уже в году 1799-м русско-турецкая экспедиция под командованием адмирала Федора Ушакова, направившись к Ионическим островам, вдруг образовала там Ионическую Республику.

Сие было новостью неслыханной. Весьма возможно, это делалось с оглядкой на республиканское прошлое толстожопика Буонапарте. Но, может, опять Павел Петрович (ведь не сам же адмирал Ушаков?) отчебучил нечто даже ему самому непонятное.

Ушаков был счастлив. В Европе негодовали: Империя учреждает Республику! Что это, если не знак окончательного искажения замысла Господня?

В том же 1799 году, в дымно-туманном феврале, Федор Федорович Ушаков штурмовал французскую крепость на острове Корфу. Море бурлило и на мелководьях окрашивалось кровью. Гром пальбы перекрывал треск рушимых скал. Крепость была взята, виктория была полной.

А в апреле начался итальянский поход князя Суворова-Рымникского. Поход длился до августа и завершился еще одной викторией: полной и бесповоротной.

Ну а в сентябре все того же исполненного событий 1799 года произошло и нечто из ряда вон выходящее. Перевалив Сен-Готард, Суворов миновал ущелье, называемое Чертов Мост, и накрыл сверху — словно громадной треуголкой — швейцарские луга и поля, вкупе с французами, их заполонившими. Накрыл не готовую к таким варварским наскокам Европу. Этими действиями Суворов испугал не Буонапарте: испугал австрийского императора и самого Павла Петровича. Суворов получил звание генералиссимуса, но был тут же отозван и до Парижа — поставленной перед самим собой цели — дойти не смог…

(Что было в грохоте швейцарского похода приятного — и Евстигней Ипатыч это слышал это отчетливо — так это то, что при обрушении скал, при мелькании над пропастями адских видений пели тонко, затейливо и как-то совсем по-новому — подобно Орфеевой арфе, перестроенной на новый лад — горные итальянские снега...)

Наконец — изящно и далекоглядно завершив год 1799-й образованием Русско-Американской компании, — был вытряхнут из мешка и год 1800-й!

Тут уж Хронос всеобщий (а не только Русский Хронос) раззявил рот как можно шире и приготовился заглатывать города, села, монархии, республики, армии, полки! Горы, дороги, корабли, скиты, монастыри, дамбы, верфи, каналы!..

И только одна музыка, скрепленная мелосом слов, пробивала жадный Хроносов рот навылет! Безостановочно и без замедлений, и без гибельного для себя ущерба!

Образ Русского Хроноса приводил в смятение и магнетизировал. Однако ничем иным, кроме все той же музыки, воздействовать на него Евстигней Ипатыч не мог. От истинных (а не мыслительных) соприкосновений встреч сей Хронос ловко уклонялся. Да и летал высоко, далеко!

Зато рядом, под боком, проживал Филька — «издевочный слуга». Рыжеватый, проворный, схожий с брыкливым козлом и еще черт его знает с кем!

Как-то само собою случилось, что еще во времена написания «Ямщиков» Филька, напросившись к Фомину простым услужающим, перепрыгнул шутя из услужающих в персонажи. Стал «издевочным слугой», встроился в мысли о грядущих комических операх. В тех операх (еще только замышляемых) живей и ухватистей всех иных персонажей был как раз ловкий, прислуживающий нескольким господам сразу пройдоха. По-новому — типус, обобщенный образ. В Европе таковыми были Санчо Панса, Жиль Блаз, Лепорелло. А вот в России «издевочный слуга» имел пока облик неясный. И телесный облик, и внутренний. Вот (думалось) Филька Щугорев тот облик собой и напитает, вот и оживит!