Изменить стиль страницы

— Сие диво именуется stretta, — довольный Фомин второй раз за вечер улыбнулся. — Stretta есть сжатое проведение всех музыкальных тем в каком-нибудь одном отрезке. Чаще всего в финале. Получилось ли? — скромно потупился он.

— Еще как получилось! — юноша Крылов даже попытался подпрыгнуть на месте. Правда, вес тела сего не позволил.

— А Фолет-то, Фолет! — не унимался Иван Андреич. — Я вот тебе сам теперича спою.

Я сам трусливый европеец!
Я сам неслыханный индеец!
В Америку, кири-куку!
Я убегу в Аме-рику!

Прошло несколько дней, «Американцы» сильно подвинулись вперед.

Все второпях спетое и все на клавикордах отстуканное — Фомин записал нотами. Крылов же везде, где того требовала музыка, вписал слова новые.

Конечно, приписал на краях партитуры и несколько дерзостей.

Дерзости Фомин старательно замарал, но Крылов все одно ими гордился.

Правда, временами юноше Крылову казалось: музыка хороша, а вот оперская книга — либретто — разламывается на куски. Свою театральную неумелость ощущал он теперь едва ль не всем телом: неповоротливой спиной, уставшей шеей, тяжелеющими к ночи веками. Неумелость старался победить острым словцом, фразой.

Но мысль-то, мысль! Она хороша и безо всякой обработки. Испорченные цивилизацией европейцы — поначалу кукольные, неживые, но мало-помалу обретавшие правильные движенья и нужные слова, — куда как уступали в деяниях своих американским дикарям. Сию мысль стоило развивать и развивать!

Незаметно для самого себя Крылов стал звать в Америку. Не всех, избранных. То скрываясь за комическими выражениями, а то и вполне открыто. Чрез океан, на подмогу индейцам!

И в первую очередь звал, конечно, сочинителя головокружительных стретт и чудесных финалов, лишь временно попавшего в обстоятельства неволи, — звал вольного капельмейстера Фомина.

При всем при том понимал он: что Америка, что Российская империя — один черт. Ни в какие отдаленные места от собственной неумелости и от своего же раболепия не сбежишь.

Юноша Крылов завидовал обучавшемуся в Болонье Фомину, грубо презирал тарантула-Княжнина, метался меж своих же строк, не зная, к чему по-настоящему приложить ум и талант.

И все ж таки «Американцы» были исполнены комизма. Сие — спасало.

Хохот стоял в дурно метенных крыловских комнатушках. Часто подымавшиеся к нему Клушин и Плавильщиков, беспрестанно хлопотавшие об открытии вольной типографии, слышали сей хохот издалека.

Впрочем, хохот хохотом, а через месяц с небольшим опера была завершена.

Несколькими днями позже, освободившись от театральных жестов, как-то вдруг и сразу повзрослевший Крылов, не имея сил сдерживаться, написал одному из закадычных друзей:

«Ты ведь слыхивал о моей неудаче, которая постигла меня с комической оперой “Бешеная семья”. Погоревав сколько надо, решился я отдать на театр другую оперу моего сочинения под названием “Американцы”, на которую уже и музыка положена господином Фоминым, одобренным в своем искусстве от Болонской Академии аттестатом, делающим честь его знаниям и вкусу».

Думая, чем бы окончательно сразить закадычного, юноша Крылов, слегка колеблясь, дописал:

«Сия опера одобрена и славнейшим Иваном Афанасьевичем Дмитревским, коего одобренье для меня не менее важно, чем академический аттестат».

Однако ни одобрение Дмитревского, ни болонский аттестат Фомина «Американцам» не помогли.

Глава тридцать четвертая

Воронье перо. (Ермалафия)

Репетиции оперы шли успешно. Был ими Фомин весьма и весьма обнадежен. Премьера «Американцев» — страша, смеша — приближалась.

Тут — непредвиденное. И виной тому непредвиденному отнюдь не сам Фомин — виной не до конца еще выпутавшийся из пеленок, не в меру смехолюбивый Крылов! Мало того что писал он предерзкие комедийки (одна комедийка «Проказники», против Княжнина писанная, чего стоит!), так стал еще Иван Андрейч в разного рода письмах упражняться!

Письма были вот какие. Перед окончательным прощанием с юношеским возрастом сей смехолюб решился издавать журнал. Название журналу было подыскано на вкус Фомина глупецкое: «Почта Духов». И состоять тот журнал был должен сплошь из писем. Ну? Как тут не возмутиться крыловскими кривляньями и тайным его пересмешничеством? Как не дать с досады кулаком по столу?

Кроме пересмешничества скрытного, Иван Андрейч стал все в той же — попервоначалу рукописной — «Почте», уже ни от кого не таясь, прошвыриваться пером по театрам.

Сыскавший возможность увидеть сию писанину еще в рукописи, управляющий императорскими театрами генерал-маиор Соймонов, и так раздосадованный крыловскими «Проказниками», — был тою «Почтою» страшно фраппирован. Про вверенное ему ведомство и вдруг — непотребные смешки, издевки!

А Крылов все поддавал жару. Писал о некоем гибнущем от казнокрадства государстве и об акциденциях (по-простому — о хабарах, взятках). Даже о сосущих человеческую кровь тарантулах. И хотя под ворсистою шкуркой тарантула угадывался вовсе не генерал-маиор Соймонов, а все тот же безвинный Княжнин, дела это поправить не могло: ведь под «неким государством» разумелась без сомнения Российская империя!

Негу от собственных писем Иван Андрейч ощущал превеликую. Утеху — тож.

Правда, удавалось в рукописной «Почте» далеко не все. Не удались, к примеру, диалоги. Вместо них шло бесконечное изложение происходящего на сцене. Да и к другим способам изъяснения мыслей и чувств был юноша Крылов, видно, не готов.

Однако, по разумению самого Крылова, все шло куда как славно!

Упиваясь собственным слогом, Иван Андрейч писал:

«На сих днях, любезный Маликульмульк, услыхал я от пролетевшего мимо меня сильфа, что в одном обширном государстве, привлекшем на себя в нынешнем веке внимание всего света, будет представлена новая драма. Любопытство мое в ту же минуту принудило меня туда перелететь и радоваться, что и в сих холодных местах науки начинают обогревать своими лучами замерзлые сердца жителей».

Перелет дался легко. Две-три шишки на лбу при ударах о фонарные столбы (то бишь при ударах о собственный шкап) — вот и все издержки от мысленного того перелета! Взрослеющий Крылов радостно потирал руки. Замерзлые сердца, понатыканные в сугробах обширного государства, — повергали в печаль, однако ж и возбуждали смех.

Вырисовался, наконец, под самолично заточенным перушком и некий театр!

Враз приняв вид человека «посредственного состояния», успел-таки Иван Андрейч занять в том театре выгодное место. Тут набежала музыка. Судорожно вздрагивая, раздвинулся занавес. И уже не один он, но и все прочие увидали то, чего увидать не ожидали никак!..

Еле удерживаемый хохот душил пишущего Крылова.

Он то отбрасывал новенькое сизо-черное воронье перо, то ухватывал его вновь. То жевал растеребленную с «неписьменного» конца перьевую ость, а то сплевывал жестковатый вороний пух на пол.

Да и как не умереть со смеху при взгляде на русскую сцену!

Вот сорок человек выперлись на самую ее середку и, потерянно шатаясь по плодовому саду, пропели унылую песню. Вот два садовника поссорились и едва не подрались по какой-то неясной причине, каковую автор почитал важною, но которая на самом деле не стоила и того, чтобы об ней упоминать.

Меж тем садовники (еще до ссоры) возвестили миру про то, что барин их чрезвычайный охотник до музыки. И что ждет он к себе в гости какого-то музыкантишку, за коего и желает выдать свою дочь. А тут как раз! — Иван Андрейч даже привскочил на мгновенье. — Тут выступает на сцену одна из дочерей сего охотника до музыки. И не успела она еще как следует на сцене расположиться, как мужики, подчищающие деревья в саду, уж слезно просят ее, чтобы потешила: спела бы им песенку.