Изменить стиль страницы

Сей Лафонтен был остер, повадками зверей хитро обозначал и очерчивал мир человеческий, даже пытался нравы мира сего потихоньку перекроить.

В Петербурге Лафонтенова басня была читана Ивану Ивановичу Бецкому, коему юношу вскоре представили. Бецкому басня понравилась: вольностью перевода, приближением к российскому слогу и российским делам.

Правда, кроме Иван Иваныча сие сочинение не было одобрено никем. Вследствие чего басенное баловство юноша Крылов прекратил.

Не так было с комическими операми!

Здесь Ванюша оказал ловкость поразительную. И скорей даже не в написании, а в приспособлении сих словесных опер к нуждам жизни.

Сразу по прибытии в Петербург сумел он продать рукопись собственной оперы «Кофейница» немцу Брейткопфу.

Немец «Кофейницу» взял, деньги — вполне комические — заплатил, однако продвинуть на театральную сцену сочинение сие не смог.

Не слишком опечалясь, юноша Крылов, вслед за «Кофейницей» написал «Бешеную семью»: тоже оперу и тоже комическую.

Что за диво была эта самая «комическая опера»? Откуда она в России произросла? Зачем ее спрашивали и ждали?

Юноша Иван Андреич быстро смекнул: комическая опера есть бойкий разговор, а по краям разговора, по краям простеньких действий и нелепых падений — песенный мотив. Причем мотив, приятный для всех. А ежели так, то эта самая комическая опера — настоящий язык Санкт-Петербурга и есть. Язык, который все понимают, который всем по нраву.

Правда, смекал юноша и другое: рановато об операх он размыслился! Мысль свою надобно беречь, напоказ ее не выставлять, не выбалтывать ни себе самому, ни первому встречному. Мысль недовершенная, а уже на всех углах высказываемая — изничтожает самое себя. К тому ж, расскажи он про некоторые свои мыслишки — не поверят. Молоденек!

Ну а возвращаясь к опере «Бешеная семья», — зазвучали там слова непривычные, зазвучали нотки то ли давно позабытые, то ли совсем новые.

Да и как не звучать им! Был юноша Крылов семейному укладу весьма и весьма предан. Ну а в славном Питере застал совсем иное: познакомился с разнузданностью страстей, увидал «подслужение» женами, услыхал и про отдаваемых внаем мужей...

«Блудодеяний — публично не бранить!»

Запрету такого, конечно, не было и быть не могло. А только не принято было (исходя из примеров высших, примеров сиятельных) бесконечные похождения дам и кавалеров осуждать.

Юноша Крылов — бранил, осуждал и осмеивал.

«Вот вам и подтверждение: каков вольнодумец! Где не можно — смеется. Кого не след — бранит. Вольнодумец, и все тут!» — говорили те, кто юношу недолюбливал.

Однако на мнения о себе сторонних лиц юноша Крылов внимания обращал мало: лениво секретарствовал, свирепо сшибал деньгу, сочинял комедии, играл на скрыпке. Притом на скрыпке играл куда как ловко, вызывая беглую зависть хорошо обученных италианцев и тяжковатое сопенье русских, обученных музыке похуже.

А уж сидя в квартете и вскидывая скрыпку, прилаживая к струне смычок и откидывая назад голову, играя изящного Боккериния и грустноватого Мозарта, — юноша Крылов забывал о бедности и несчастьях, о наводнениях и ветрах, о проделках двора, пороках общества, обо всем…

Правда, после квартетов позабытое возвращалось.

И трудней всего было позабыть про отсутствие подходящего жилья. Жилье собственное, жилье просторное — даже снилось ему. Что и говорить: несладко пришлось после приезда маменьки и малолетнего Льва Андреича. Это ведь только до их приезда живал юноша в разных домах, и живал вольготно. Живал у стихотворца Якова Борисовича Княжнина. Живал — с супружницей Княжнина расплевавшись — в доме Николая Александровича Львова. Даже у Державина по нескольку дней и ночей задерживаться ему случалось!

Но то без семьи, а теперь — обременен семьею!

Тут уж пошла музыка не та: вовсе не сходная с правилами хорошего тона, с примерами изящной словесности. Забот прибавилось, стало не до ужимок.

Вдобавок ко всему мысли о просвещении и науках: надобно чуток подучиться!

Однако учиться юноше Ивану Андреичу было недосуг. А доучиваться приходилось так: уча в собственных сочинениях уму-разуму других.

Хлеб сочинителя вдруг стал казаться горек. Чтобы от горечи уйти — следовало смеяться. Сим горьковатым смехом едва ли не до краев заполнилась теперь уж не новая комическая опера, а первая Иван Андрейча комедия: «Сочинитель в прихожей».

Толчком к комедии послужил презабавный (иногда думалось, наоборот: препоганый) случай.

Как-то, собравшись навестить своего недавнего благодетеля Якова Борисовича Княжнина, юноша Крылов не застал его дома. То есть дома-то Княжнин был. Однако к юноше Крылову выйти не соизволил.

Издалека доносились резкие всхлипы и словно бы старушечьи бормотанья: Княжнин сочинял драму. Драма по слухам звалась — «Росслав».

Посопев и потоптавшись в прихожей, юноша Крылов двинулся восвояси.

Тут, как нарочно, вошли с письмом.

— От светлейшего князя Потемкина Григория Александровича! — объявил торжествующий посыльный.

Из кабинету, как ошпаренный, в нелепом чепце и в распахнутом халате, выскочил Княжнин. Ухватив письмо исловно не замечая гостя, опрометью скрылся за дверью, продолжая бормотать и плеваться своими рифмами.

Юноша Крылов сперва растерялся. Потом осердился. Потом расхохотался.

— Ну, Яков Борисыч... Ну, обожди ты у меня, рифмоплет несчастный!.. Да и рифмоплет ли? Риф-мо-крад! Вот правда, так правда. Такого бы Рифмокрада в будущем на сцену и вывести!

«Ну а сам-то ты, тетеря тверская, теперь кто?»

— А сам я... Сам… Сочинитель в прихожей! Вот кто… Презабавно. Изрядно! Вот такого бы сочинителя по сцене разок-другой и провести, да и посмеяться над ним всласть!

Коротко, подобно гусю, гоготнув на прощанье, юноша Крылов отправился из княжнинской прихожей по собственным неотложным делам.

Ну а что до новой, только что вошедшей в ум комедии, — то контур ее пропадал, являлся снова, прыгал за спиной, как тот шутоломный дурак с рынка: прыг-скок, прыг-скок!.. Пока не стал потихоньку ложиться на лист.

Глава двадцать четвертая

Дома

Осенью все того ж 1786 года, и снова-таки сухим путем — через Вену и Ригу — Евстигней Фомин возвращался в Петербург.

Ни о юноше Крылове, ни о Рифмокраде-Княжнине, ни о каких-либо сочинителях в прихожей ничего он еще не подозревал. И вообще про то, что за годы его отсутствия на просторах Российской Империи произошло, знал досадно мало.

А случилось множество дивных, славных, возвышающих, но при том иногда не вполне пристойных дел!

Славным было построение многих прекрасных зданий. Они-то первыми при въезде в столицу бросаться в глаза Фомину и стали.

— Да еще, — сообщал доверительно купец-попутчик, — до сотни статуй изваяно, а картин живописных — и поболее того в тех домах превосходных развешено… Играется и музыка! И хоры, дражайший Евстигней Ипатыч, поются. Даже и мнения сталкиваются: философские и… не к ночи будь сказано — политические!

Однако и в году 1786-м, и во все три с половиной года Евстигнеева отсутствия — ни музыка, ни ваяние, ни зодчество стать для Империи делами главными, конечно, не могли.

Главными были дела серьезные, государственные, ни отдельного человека, ни тяги его к наукам, искусствам в расчет не берущие.

Из дел, случившихся за истекшие три с половиной года, важнейшими были такие.

В марте 1783 года императрицей Екатериной был дан Манифест о присоединении Крыма к России.

Крым присоединен, победа? Ну а последствия, господа, а исторические перспективы? А печаль турок, а зависть французов, а резкий скептицизм владычицы морей Англии? О них задумались позже.

В июле того же 1783 года был подписан георгиевский трактат — договор о добровольном принятии Картли-Кахетинского царства — так в те поры звалась Восточная Грузия — под высокую руку Российской империи.

Здесь и рассуждать было нечего: единоверцев надо было спасать.

Персы и турки вырезали их целыми селеньями, городами, утопая в кровавой неге и несбыточных мечтах. А те, кого вырезать не стали — силком обращали в свою веру, переправляли на юг, за хребты Кавказа. Для рабских утех, для жестокого посмеяния.