Изменить стиль страницы

Кругом — поля, чернеющие от солнца виноградники, деревца-пинии.

Сладостное однообразие италианской природы уже начинало тяготить. Хотелось созданий человечьих: резких линий архитектуры, стрельчатых башен, театральных, крашенных зеленым и белым до бровей, паясов, рвущей на голове волоса струнной музыки…

И вот — Болонья!

Вечером, после службы в церкви Святого Петрония — с двумя кардиналами и унывным пеньем — после плотного ужина и короткого отдыха, словно бы угадав желаемое, случился под окнами необыкновенный консерт. Сладко-пресладкий, прыгающий, потешный, ни на миг своего звучанья не прекращающий. Даже многое слышавший Санкт-Петербург тот консерт до горы ногами мог бы перевернуть!

Супруга от счастья смеялась. Денис Иванович растроганно хлюпал носом.

Дал музыкантам четверть рубля. (Много.)

Один, со скрыпицей, все не уходил. (Чего ему?)

Оказалось — тутошний. Русский школяр, студиозус. Вдобавок — сочинитель музыки. Денег взять отказался. Закусить — тоже. Объяснил: пришел глянуть на соотечественника, а уж заодно и сыграл на взятой у кого-то из итальяшек скрыпице.

Разговорились. Денис Иванович понял: новый его знакомец, Евстигнеюшка, говорит мало, а умеет многое. Тут Денис Иванович и о своем драматическом умении рассказал. Исподтишка глянул на студиозуса. Было заметно: тот удивлен. Видно, думает про себя: даром что барин, а умелый!

Было приятно.

Назавтра, в день святого Петрония, уговорились встретиться вновь. Правда, Денис Иванович нового знакомца сразу предупредил: кардиналы ему не понравились, своих попов видал-перевидал, поэтому не в церковь, в иное место сходить бы.

— Говорят, «Анатомическая камера» в Болонье знатная?

Святой Петроний распахнул свиток дня — и перед Денис Иванычем, и перед неугомонными болонезцами — широко, весело. Но вот закончилось все печалью.

Было так.

После посещений «Анатомической камеры» (в коей проведено было три часа безотрывно) и двух галерей, после обеда и неглубокого сна, ожидая под портиком нового своего знакомца, Евстигнеюшку, и вслушиваясь в накатывавшие с Пьяцца Маджоре волны праздника, Денис Иванович вспоминал виденную здесь же, в Болонье, картину. Картина звалась — «Избиение младенцев». Писал ее Гвидо Рени.

Была здесь и еще одна картина того же Рения: «Распятие Святого Петра». Та запомнилась меньше. И про нее Денис Иваныч положил записать позднее.

А вот «Избиение младенцев» разбередило так разбередило! Никак не получалось от сего «Избиения» отвязаться. Веяло от картины ужасом и чем-то еще: нестерпимо хищным, тайно-гнусным…

Для лучшего припоминанья картины веки фонвизинские сами собой прикрылись. Намалеванное придвинулось ближе. Но только стал веки разлеплять — краски осыпались.

Тут, откуда ни возьмись, некий болонезец за колонной! Нож из-за голенища выдергивает, за пазуху перекладывает, единственным глазом своим по сторонам злобно косит. Думает — никто не видит.

А Денис-то Иванович-то из-под полуприкрытых век и увидал: нож-то от востроты — так и сияет, так и блещет! Да еще и очертаньями своими как две капли с тем, каким на картине младенцев закалывали, схож: узкий, непомерной длины, рукоять сребреная, круглая…

Слабо шумел нечастый в Италии дождь. Тот, что перепрятывал нож, из своего укрытия на дождь — как на диковинку — гадко скалился. Однако, встретившись глазами с Денис Иванычем, скалиться перестал, провел пальцем по горлу, а потом тот же палец к губам приложил.

Страх запер русскому путешественнику дух! Не дожидаясь нового знакомца, Евстигнеюшки, кинулся он со всех ног бежать. Дорогой, известное дело, заплутал.

Привела та дорога в места малолюдные: острокаменные, сильно разрухой тронутые, о празднике святого Петрония то ли позабывшие, то ли знать не знающие.

Отдышавшись, призадумался: чего бежал-то? Нож длиннющий навряд ли для него приготовлен был. Кому он здесь, в Италии, нужен? Развернулся назад.

Тут — за похожей колонной, но в иной уже одежде — другой болонезец. Не мерещится ль? Нет! Болонезец-то другой, а нож полуспрятанный — вот те крест! — тот же. И усмешка гадкая та ж. Только и разницы, что не русского путешественника той усмешкой обгадил — купчине разъевшемуся пригрозил. А еще провел длинным черным ногтем по горлу.

Царапнет ногтем — засмеется. Засмеется — царапнет по горлу своему вновь.

Кровь редкими капельками на разбойничьем горле выступает, усмешка — злей и злей делается. Потом даже и звук губами разбойник издал: кровососущий, смертельный!

Не чуя ног, кинулся Денис Иваныч в гостиницу. Губы дрожали, мысли прыгали.

И здесь шуты, шпыни, безобразники! Ай болонезцы, ай убивцы! Куда там Петербургу с его драчунами манерными. А что, когда и вся жизнь италианская такова? Сквернопакостная, скрытно преступная! От крови до крови! С ножа на нож!

Испуг не проходил. Сердце пояснений разума слышать не желало.

А тут ко всему еще — слуга-анжуец в гостинице. Волнуясь, путая италианские слова и французские, стал рассказывать: только что, на соседней улице, убит чужестранец. В спину нож вонзили. Из-за угла. Да так, что острие ножа кончиком из груди до сей поры торчит! И улыбка странная на устах замерла — так что и подойти боятся.

Охая и стеная, ринулся Денис Иваныч наверх, в свои покои. Стал припоминать анекдоты и истории, почеты и удачи, как мог пытался от болонезского страха отвязаться.

Да только истории припоминались все больше неприятные. Гнусноватым старушечьим голосом, даже здесь, в Италии, навевал ему кто-то зловещие и, что хуже всего, доподлинные слова, произнесенные недавно матушкой Екатериной:

— Ох! Худо мне жить приходит: уж и господин Фонвизин хочет учить меня царствовать!

Слова эти бессчетно повторялись, варьировались, наплывали из разных углов гостиницы, словно с театральной сцены: тише, громче, визгливей...

Ночью, таясь от жены, при свече скупой, половинной, решил Денис Иванович записать себе в тетрадь нечто сугубо италианское. От российских дел отрешенное, до одной только Болоньи относящееся.

«Сей город вообще можно назвать хорошим. Но люди мерзки. Редкий день, чтобы не было истории! Весьма опасно здесь ссориться, ибо мстительнее и вероломнее болонезцев— (так им, так!) — я думаю, в свете нет. Мщение их не состоит в дуэлях, но в убийстве самом мерзостнейшем. Обыкновенно убийца становится за дверью с ножом и сзади злодейски умерщвляет. Самый смирный человек не безопасен от несчастия. Часто случается, что ошибкою вместо одного умерщвляют другого».

Запись пригасила испуг, рассыпала страх. Вновь, как и прежде, был Денис Иванович удовольствован жизнью.

— Так это что же тогда выходит? — спросил самого себя вслух. — А выходит: коль погибать, так лучше в России!

— А отчего ж лучше-то, барин?

(Это еще один актер незримой сцены, кучер Петрушка.)

— А оттого, — совсем уж развеселившись, отвечал незримому актеру барин Фонвизин. — Оттого! Земля из-под ног не уходит. И потом… Усмешки в России не так гадки, девицы — на деньги не так падки. Да и дел тайно-каверзных поменьше! Ну и конечно, грязь европская, вонь... У мого Скотинина в хлеву мерзости меньше!

Денис Иваныч слегка задумался. Искривив рот, собрался было вписать про Болонью нечто окончательное, судьбу сего города и в его собственных мыслях, и в мыслях соотечественников навсегда определяющее.

Тут — комар. За ним еще, еще! Супружница, должно быть, напустила. Теперь, как та чернь италианская, комарня жужжит, исподтишка, изменнически кусает!

Денис Иваныч двух комариков укокал, а уж после третьего — огромного, к стене припечатанного — мстительно улыбнувшись, вписал:

«Болонья также подвержена землетрясениям. Четыре года назад город потерпел весьма много. Зато и убивцев болонезских хорошенько тряхнуло, пеплом вулканским засыпало!»

Впрочем, последняя фраза после взгляда на беспокойно заворочавшуюся во сне супругу была сразу и весьма старательно зачеркнута.