– Дак! Дак!
А затем началось частое щелканье:
– Тэ-ке, тэ-ке, тэ-ке!
«А вот и мошник», – подумал бортник, но князю об этом уже не сказал: при первом колене глухариной песни – упаси бог шелохнуться. Чуть тронешь ветку или сучок треснет – спугнешь птицу.
Охотники замерли. Дед Матвей выждал второго певчего зачина. И вот наконец мошник перешел со щелканья на беспрерывную азартную песнь:
– Чивирь, чивирь, чивирь!
Здесь уже белобрюхий мошник забывает обо всем на свете и ничего не слышит, призывая своей любовной песнью самок. Но вот здесь-то и опасность. Старый бортник помнит, как в прошлую раннюю весну молодые глухарки помешали ему снять с дерева лесного петуха. Приметив крадущегося охотника, птицы с тревожным квохтаньем подлетели к мошнику. Петух перестал токовать, прислушался и, взмахнув широкими крыльями, полетел за молодками в глубь леса. Бортник вернулся на заимку без дичи.
Однако на сей раз квохтанья пока не слышно. А петух продолжал «чивиркать». Подождав, когда мошник вовсе распоется, Матвей тронул князя за рукав кафтана и сторожко, вытягивая, словно журавль, длинные ноги в липовых лаптях, тронулся вперед к веселому песнопевцу. Андрей Андреич, напрягая слух, крепко зажав в руке самопал, потянулся вслед за бортником. Князь волновался. Еще бы! На мошника он идет впервые, а добыть лесного петуха – дело зело нелегкое. Потому, забыв о своем высоком роде, послушно повиновался во всем седовласому смерду…
Внезапно, когда уже охотники приблизились к мошнику, он прервал свое пение и замолк. Князь и старый бортник вновь замерли.
«Ужель нас учуял, или какой зверь мошника спугнул?» – озабоченно подумал бортник.
Прошла минута, вторая. Князю на лицо опустилась еловая лапа. Щекочет зелеными иголками небольшую кудреватую бороду. Но ветку отвести нельзя. Старик строго-настрого наказал еще на заимке: «Ежели петух после чивирканья смолкнет – не шевелись, умри»…
Бортник облегченно вздохнул. Глухарь снова начал токовать. Пронесло. Но чем ближе к мошнику, тем чаще и непролазнее становится бор. Пришлось последние три-четыре сажени преодолевать ползком, под смолистыми пахучими лапами.
Андрей Андреевич порвал суконные порты о сучок, оцарапал лицо и зашиб колено о подвернувшийся пенек, но все же терпеливо полз за стариком.
Но вот и поляна, над которой чуть брезжил рассвет. Глухарь поет совсем близко, почти над самой головой.
Бортник указал князю на высокую старую сосну. У Андрея Андреевича часто колотится сердце, слегка дрожит самопал в руке. Осторожно поднявшись с земли, долго вглядывается в смутные очертания дерева. И вот, слава богу, приметил!
Мошник-песнопевец, широко распустив хвост, вскинул голову и, опустив крылья, ходит взад-вперед по ветке.
Андрей Андреевич, прикрытый лапами ели, поднимает самопал и целится глухарю в бок под крыло. Так советовал бортник. У Матвея были случаи, когда мош-ник, даже раненный в грудь, отлетал далеко в лес и терялся в зарослях.
Раскатисто, гулко бухнул выстрел. Глухарь, оборвав свою призывную весеннюю песнь, ломая ветви, тяжело плюхнулся на землю.
Князь швырнул под ель самопал, озорно ткнул кулаком старика в грудь, поднял за широкий хвост птицу и восторженно на весь бор воскликнул:
– Э-ге-ге! Попался-таки, косач!
А бортник, посмеиваясь в бороду, думал:
«Какой же это косач? Не разумеет князь, что косачом тетерку кличут. Хе-хе…»
Рано утром по лесной дороге к Матвеевой заимке спешно скакал гонец. Возле избы спрыгнул с усталого взмыленного коня и бросился к крыльцу.
Свирепо залаяла собака. Якушка, привалившись к перилам крыльца, встрепенулся, вскинул сонные глаза на приезжего, схватился за самопал.
– Осади, куда прешь?
– Очумел, Якушка. Своих не узнаешь. Здесь ли князь?
– A-а, это ты, Лазарь, – широко зевнув, потянулся парень. – Тут наш господин.
– Ну, слава богу. С ног сбились искавши. Буди князя. По государеву делу.
Якушка торопливо метнулся в избу. Андрей Андреевич, утомленный глухариной потехой, крепко спал на лавке, укрывшись крестьянской овчиной. Матвей со старухой дремали на полатях, а Тимоха, посвистывая носом, свернулся калачом возле порога.
Якушка разбудил князя. Андрей Андреевич недовольный вышел на крыльцо. Приезжий низко поклонился и молвил:
– С недоброй вестью, князь. Вчера из Москвы в вотчину царев гонец наезжал. В Угличе молодой царевич Дмитрий сгиб. Великий государь Федор Иванович кличет всех бояр немедля в стольный град пожаловать.
Андрей Андреевич прислонился к дверному косяку, в тревоге подумал:
«Зачнется на Москве гиль. Нешто худая молва явью обернулась? Ох, не легко будет ближнему цареву боярину Борису».
Князь запахнул кафтан и приказал Якушке:
– Поднимай Мамона с дружиной. Коня мне подыщи порезвей. В вотчину поедем…
Перед отъездом с заимки Андрей Андреевич наказал бортнику:
– Когда из Москвы вернусь – Василису ко мне в хоромы пришли. Быть ей сенной девкой.
Матвей понурил голову, смолчал. А князь стеганул кнутом коня и понесся лесной дорогой в село вотчинное. За ним резво тронулась дружина.
Глава 13 ВЗГОРЬЕ
Глухая ночь.
Над куполом храма Ильи Пророка узким серпом повис молодой месяц. По селу неторопливо, спотыкаясь, бредет древний седовласый дед в долгополом сермяжном кафтане. Стучит деревянной колотушкой, кряхтит, что-то невнятно бормочет про себя.
Пахом Аверьянов крадется к храму. Жмется к стене. Дозорный, позевывая, шаркая лаптями, проходит мимо. Пахом останавливается возле церковной ограды, трогает рукой ржавую железную решетку и призадумывается:
«Кажись, ближе к кладбищу ложил. Там еще, помню, старая липа стояла… Эге, да вот она чернеет»/
Пахом идет вдоль ограды к дереву. Затем тычется коленями в землю, творит крестное знамение, раздвигает руками лопухи и крапиву и начинает шарить под решеткой.
Нет, пусто. Заелозил коленями дальше, кромсая ножом густо заросшую бурьяном дернину. И вдруг нож глухо звякнул о железную пластину. Пахом разом взмок и пробормотал короткую молитву.
«Нешто до сих пор сохранился. Я ведь тогда его чуть землицей припорошил», – изумился Пахом и вскоре извлек из-под ограды небольшой железный ларец. Трясущимися руками запихнул его под кафтан и заспешил к Исаевой бане.
На лавке, возле подслеповатого, затянутого бычьим пузырем оконца, чуть теплился фонарь с огарком сальной свечи. Пахом обтер дерюжкой ларец, отомкнул крышку и ахнул:
– Мать честная! Сколь годов пролежали и все целехоньки.
В ларце покоились два пожелтевших узких столбца. Старик развернул одну за другой грамотки, исписанные затейливыми кудреватыми буковками, повертел в руках и сокрушенно вздохнул. В грамоте Пахом был не горазд. «Поди, немалая тайна в оном писании. Не зря Мамон передо мной робеет», – подумал он и надежно припрятал заветный ларец возле сруба.
Утро раннее. Пахом собирался на взгорье за глиной.
– С тобой пойду, Захарыч. Поле намочило, теперь еще дня два не влезешь. Отец, вон, весь почернел, сгорбился. Не повезло ноне с севом, – промолвил возле бани Иванка.
– Неугомонный ты, вижу, парень, безделья не любишь. В крестьянском деле лень мужика не кормит.
– От безделья мохом обрастают, Захарыч. Это ведь только у господ: пилось бы да елось, да работа на ум не шла, – отозвался Болотников, вскидывая на плечо заступ с бадейкой.
По узкой скользкой тропинке спустились к озеру, над которым клубился туман, выползая на берега и обволакивая старые угрюмые ели крутояра. Под ракитником, в густых зеленых камышах, весело пересвистывались пого-ныши-кулички и юркие коростели.
Неторопливо, сонным притихшим бором, поднялись на взгорье. Болотников взбежал на самую вершину, встал на краю отвесного крутого обрыва, ухватился рукой за узловатую вздыбленную корягу и, задумчиво-возбужденный, повернулся к Пахому.
– Глянь, Захарыч, какой простор. Дух захватывает!
Болотников снял войлочный колпак. Набежавший ветер ударил в широкую грудь, взлохматил густые черные кудри.