Изменить стиль страницы

– Держался авоська за небоську, да оба в воду упали! – усмешливо бросил Болотников и, дерзкий, горячий взбежал на помост. – Я вот что мыслю, донцы. Из «авоськи» мы не первый год кормимся. Довольно на царево жалованье уповать. Надо самим зипуны добыть. У бояр да купцов всего вдосталь. Тряхнем богатеев!

– Тряхнем, батько!

– Айда за зипунами!

То кричала донская голытьба, домовитые же молчали. Молча хмурил лоб и Богдан Васильев. В эти минуты он не знал, на что и решиться. Еще перед осадой он мыслил избавиться от бунташной голытьбы.

«Как от поганых отобьемся, так всю крамольную по-вольницу с Дону долой! Пусть ее царево войско поколотит», раздумывал он. Но после осады мысли его поиз-менились. «Орду на Русь не пустили, тридцать тыщ войска у Раздор задержали. Царь смилостивится, казной пожалует. Будут нам и зипуны, и деньги, и вино, и зелье. Немалый куш старшине перепадет. Но ежели голытьба в разбой ударится, либо азовцев почнет задорить – не быть на Дону царева жалованья. Государь пуще прежнего осерчает. Надо выждать, хотя бы недель шесть-семь тихо просидеть. Опосля же и голытьба может выступать, пусть ворует на свою голову. И с казной буду, и от мятежных людей избавлюсь… Но как теперь голытьбу уломать?»

Васильев, переждав, когда стихнет расходившаяся по-вольница, вновь ударил по перильцу булавой.

– Не дело нам супротив бояр идти. Не дело! Добудем зипун, а голову потеряем. Царь на нас всем войском навалится. Это не татарин, за стенами не отсидишься. Сомнут – и костей не соберешь.

– Не пугай, атаман! Не так уж и страшен царев воин, неча хвост поджимать. Пень топорища не боится! – все так же усмешливо промолвил Болотников.

За Васильева горой поднялись домовитые:

– Не мути казаков, Болотников! Довольно крови!

– Дон супротив царя не встанет!

– Подождем царева жалованья!

Но тут ввязались казаки голутвенные:

– Неча ждать! Кой год без жалованья сидим!

– А в зиму как жить? Чем голо пузо прикрыть?

– Айда за зипунами! Айда за хлебом!

Чуть ли не до сутеми гудел круг, но так ни к чему и не пришел. Смурые, недовольные казаки разбрелись по землянкам и куреням, но и там продолжали кипеть страсти.

Особенно людно было на базу Федьки Берсеня, где разместился Болотников. Сам Федька восседал на опрокинутой бочке и, распахнув синий с драными рукавами зипун, осерчало гутарил:

– Тихо сидеть нам неможно, казаки. Кину я Раздоры, к черту мне есаульство. Не хочу подле Васильева ходить! С тобой пойду, Иван. На азовцев, на крымцев, на Волгу. Хоть к самому дьяволу! С тобой мне будет повадней. К черту старшина раздорская! Пущай Васильев с домовитыми якшается да царевой подачки ждет. Мы же на простор уйдем. Не дело вольному казаку сиднем сидеть. Погуляем по Полю, братцы!

– Погуляем, Федька! – закричали казаки. – Охота нам в степи поразмяться!

– А как же Васильев? – спросил один из донцов.

– А что нам Васильев! Мы его атаманом не выкликали, и он нам не указ. Статочное ли дело родниковцам Васильева слушать? У нас свой круг, как повелит, так и будет, – проронил Болотников.

– С тобой пойдем, батько, все как один пойдем! – горячо воскликнул Мирон Нагиба.

– Спасибо, други. Но то кругу решать, – молвил Болотников.

На Дону в те времена не было еще ни Великого Войска донского, ни единой Войсковой избы, ни единой власти. Раздоры считались лишь главным казачьим городом, который повольница оберегала от больших ордынских набегов. Но раздорский атаман не мог повелевать другими атаманами: Родниковский городок жил своим обычаем и кругом, Монастырский – другим, Медведицкий – третьим… У каждого были свой атаман, своя станичная изба, свои рыболовецкие и охотничьи угодья, в которые не могли забраться повольники других городков, разбросанных до Дону, Хопру, Манычу, Айдару, Медведице, Тихой Сосне… Всеми делами верховодил станичный круг.

– Завтре и скличем, неча ждать. Раздоры мы укрепили, пора и в степь-матушку, – высказал Болотников.

– А не рано ли, батько? Может, еще посидим тут с недельку? – вопросил Васюта, и лицо его залилось румянцем.

– Что-то невдомек мне, друже. Кажись, нас тут пирогами не потчуют. Самая пора уходить.

– И все же – повременить бы, батько, – непонятно упорствовал Васюта, поглядывая на соседний курень.

Глава 3 ЖЕНИХ ДА НЕВЕСТА

Запала в душу Васюты краса-девица, крепко запала! Ни дня, ни ночи не ведает сердце покоя. Тянет к Любавушке! Сам не свой ходит.

«И что это со мной? Без чарки хмелен. Сроду такого не было. Ужель бог суженой наградил?» – млел Васюта.

Обо всем забыл казак: о Парашке из Угожей, с которой два налетья миловался, о сенных воеводских девках из засечного городка, о татарке-полонянке, убежавшей с набегом ордынцев в степь. Будто их и не было, будто не ласкал горячо да не тешился.

«Любавушка! Лада ясноглазая… Желанная!» – стучало в затуманенной голове.

Только татары отхлынули, еще и в себя казаки не пришли, а Васюта уж подле соседского куреня. Улыбается каждому встречному да Любаву поджидает.

Глянул на него как-то Григорий Солома и головой покачал:

– Чумовой.

А Васюте хоть из пушки в ухо: ни людей не видит, ни речей не слышит.

– Чего стоишь-то? – подтолкнул казака Солома. – Или в сторожи нанялся?

– А че?

– Рожа у тебя глуподурая, вот че, – сказал есаул и, махнув на Васюту, шагнул в курень.

Выйдет Любава, Васюта и вовсе ошалеет. На что весел да говорлив, а тут будто и язык проглотил. Ступит к казачке, за руку возьмет и молча любуется. Любава же постоит чуток, рассмеется – и вновь в курень. Васюта – ни с места, глаза шалые, улыбка до ушей. Стоит, покуда с соседского базу не окликнут:

– Васька, дьявол! Аль оглох? Бери топор, айда на стены!

Васюта идет как во снях, как во снях и топором стучит. Казаки подшучивают:

– Никак спятил, донец.

– Вестимо, спятил!

– Не пьет, не ест, ни чары не примает.

– Худо, братцы, пропадем без Васьки. Придем в станицу, а рыбные тони указать некому. Беда!

А Васюта и ухом не ведет, знай себе улыбчиво тюкает; ему и невдогад, что казаки давно о его зазнобушке прознали. А чуть вечер падет, торопко бежит молодой казак к заветному куреню. Отсюда его и вовсе арканом не оттащишь: ждет-пождет, пока Любава не выйдет.

– Ну что ты все ходишь? – сердито молвит она.

А Васюта, положив ей ладони на плечи, жарко шепчет:

– Любушка ты моя ненаглядная. Побудь со мной… Люба ты мне, зоренька.

И вот уж Любава оттает, сердитого голоса как и не было. Прижмется к Васюте и сладко замрет на груди широкой. Полюбился ей казак, теперь из сердца не выкинешь. Да и как не полюбить такого добра молодца? И статен, и весел, и лицом красен, и на стенах храбро ратоборствовал. Всем казакам казак!

Уйдут под вербы и милуются. Васюта зацелует, за-голубит, а потом спрашивает:

– Пойдешь ли за меня?

– Не пойду, – отвечает Любава, а сама к парню тянется, к сладким устам льнет.

Вскоре не вытерпел Васюта и заявился в новую есаульскую избу. Григорий Солома вечерял с домашними за широким дубовым столом. Васюта перекрестил лоб на божницу, поясно поклонился хозяину и его семье.

– Здоровья вам!

– Здоров будь, Василий. Проходи, повечеряй с нами, – молвил Солома и кивнул Домне Власьевне, чтоб та поставила еще одну чашку. Любава же вспыхнула кумачом, очи потупила. Васюта оробело застыл у порога.

– Чего ж ты, казак? Аль снедь не по нраву?

Васюта грохнулся на колени.

– Не вечерять пришел, Григорий Матвеич… По делу я… Мне бы словечко молвить.

Солома оторопел: казак, видно, и впрямь свихнулся. Когда это было на Дону, чтоб казак перед казаком на колени падал!

– Ты чего в ногах валяешься, Василий? А ну встань! Негоже так.

– Не встану… Не огневайся, Григорий Матвеич… Отдай за меня дочь свою.

Солома поперхнулся, заплясала ложка у рта. Глянул на зардевшуюся Любаву, на жену и вдруг в сердцах брякнул ложкой о стол.