Изменить стиль страницы

После 1897 года, то есть после мартовского кровотечения, после произнесенного вслух диагноза и перемен в образе жизни (конец медицинской практики, обязательный отъезд зимой на юг), работа приобретала какой-то новый смысл и требовала особых условий. Заграничное путешествиевозбуждало Чехова. Но жизньза границей, на одном месте, даже в «райской» Ницце, не располагала к работе. Стихия чужого языка, чужой письменный стол, чужой вид из окна, чужие уличные звуки. Чехов говорил о работе в таких условиях — «сущая каторга», «точно повешен за одну ногу вниз головой», «точно на чужой швейной машине шьешь».

Между тем он был человеком привычки в своем обиходе, человеком порядка. Дома, даже если не ожидались гости, никогда не ходил в халате. Хранил все номера газет и огорчался, если что-то пропадало, потому что потом на поиски уходило время. В конце года сортировал письма, складывал в пакеты и убирал в диван. Предпочитал в Москве стричься у одного и того же парикмахера; покупать конфеты в одном и том же магазине. Беспорядок на письменном столе, точнее, нарушенный кем-то «его» порядок, сердил Чехова, и он возвращал вещи на свое место. Привычный вид, видимо, помогал войти в работу. Так же, например, как удовольствие писать по утрам при свечах, не зажигая керосиновую лампу. Эта внешняя упорядоченность, следование и подчинение привычкам были, наверно, не только данью природному характеру, самовоспитанию, но условием самочувствия, необходимого для работы, приметой сочинительства. Свидетельством чему его записные книжки.

Он их тоже упорядочивал — делил на обиходные (перечень растений для сада; собрание рецептов; адресная книжка; свод записей расходов и денежных расчетов; записи в связи с попечительскими делами). И те, в которые Чехов заносил выражения, отдельные слова, реплики, суждения, сюжеты. Смешные и трагические, анекдотические и серьезные: «Шел по улице такс, и ему было стыдно, что у него кривые ноги»; — «Для ощущения счастья обыкновенно требуется столько времени, сколько его нужно, чтобы завести часы»; — «Надо быть ясным умственно, чистым нравственно и опрятным физически»; — «Воробьихе кажется, что ее воробей не чирикает, а поет очень хорошо»; — «Не так связывают любовь, дружба, уважение, как общая ненависть к чему-нибудь»; — «То, что мы испытываем, когда бываем влюблены, быть может есть нормальное состояние. Влюбленность указывает человеку, каким он должен быть»; — «Разговор на другой планете о земле через 1000 лет: помнишь ли ты то белое дерево… (березу)».

С этими книжками у Чехова сложились незримые отношения. Он переносил записи из одной книжки в другую, иногда уточняя, редактируя. Что-то использованное вычеркивал, что-то обводил чернилами, так как карандашная запись угасала, стиралась. С годами сложился огромный запас замыслов, намеченных образов, заготовок.

За последние два года, когда у него не было своего дома, своего угла, сюжеты, как он говорил, «перепутались в мозгу» «кисли в голове». В 1899 году он заметил в письме сестре: «<…> чем покойнее (в физическом смысле) существование, тем легче и охотнее работается». Уточнил в другом письме: «Сюжетов много, но нет оседлости».

Итак, осенью 1899 года главным побуждением к работе были не мысль о заработке; не обязательства перед редакторами газет и журналов; не денежные долги, но желание писать, превратившееся в желание жить. Былая дилемма (одно из двух) исчезла — сочинительство давало ощущение самой жизни, текущей не мимо него, а через него. Может быть, и Книппер он отметил за природное чувство жизни, не равнозначное жизнерадостности.

* * *

Закончив рассказ «Дама с собачкой», Чехов приступил к сюжету, уже поселившемуся в записных книжках, и отодвинул все другие. Об одном из отложенных он написал Немировичу 24 ноября: «Пьесы я не пишу. У меня есть сюжет „Три сестры“, но прежде чем не кончу тех повестей, которые давно уже у меня на совести, за пьесу не засяду. Будущий сезон пройдет без моей пьесы — это уже решено».

Хотя в записной книжке уже были записи к этой пьесе (например, спор, сколько в Москве университетов). Но они перемежались с другими записями — о плачущем во время службы архиерее, у которого болела душа, о крестьянине, служащем в городе в сыскном отделении. Эта запись вошла в повесть, потеснившую другие сюжеты — «В овраге». О селе Уклеево, где фабрики отравляли отходами воду, землю, скот. Их официально запрещали, но они, с ведома станового пристава и врача, получавших взятки, все равно работали. О селе, где в бакалейной лавочке, расположенной «как раз против церкви», мещанин Цыбукин торговал, обманывал и обижал всех, травил мужиков протухлой свининой. Село казалось ямой, и в эту яму, в семейство Цыбукиных попала бесприданница, юная, красивая, по-детски доверчивая Липа.

На богатой свадьбе Липы и Анисима, служившего в полиции, плотник Костыль призывал всех жить в мире и согласии, а под окнами, «на дворе кричала какая-то баба:

— Насосались нашей крови, ироды, нет на вас погибели!»

В повести «В овраге», как почти во всех повестях и рассказах Чехова последних лет, упомянуты и церковь, освещенная солнцем. И людская толпа (мужики, нищие, фабричные). И лунная ночь, в которую кротким и скорбным душам, Липе и ее матери, казалось, что кто-то с высоты неба смотрит на Уклеево: «И как ни велико зло, всё же ночь тиха и прекрасна, и всё же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и всё на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью». Но при свете дня Аксинья, другая сноха Цыбукина, плеснула кипятком на младенца Никифора, потому что свекор завещал внуку, а не ей, клочок земли. В другую лунную ночь Липа, возвращалась из больницы с мертвым сыном на руках. Плутала, пока не встретила двух батраков, и старик утешал ее: «Жизнь долгая — будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. <…> Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия!»

В словах старика будто отозвалась запись начала 1890-х годов, связанная с повестью «Три года», но не использованная в ней: «Счастье и радость жизни не в деньгах и не в любви, а в правде. Если захочешь животного счастья, то жизнь всё равно не даст тебе опьянеть и быть счастливым, а то и дело будет огорошивать тебя ударами».

Но может быть, в утешениях старика и финале повести «В овраге» проступала какая-то личная подоплека. Потаенное настроение Чехова, связанное с одной из главных и тяжелых примет его ялтинского бытия, о чем он написал в ноябре 1899 года: «Приезжие больные, в большинстве бедняки, обращаются ко мне с просьбой устроить их, и приходится много говорить и переписываться». Больные писали Чехову, приходили, искали у него помощи через его знакомых и родных. Какая-то барышня хлопотала о студенте-медике перед Гольцевым, тот направил ее к Марии Павловне. Она написала брату в ноябре: «Просят тебя, чтобы ты что-нибудь ему устроил, слышали, что ты печешься и собираешь для таких больных. <…> Может быть, ты и устроишь что-нибудь для него».

Чехов устраивал, снабжал деньгами, просил хороших ялтинских знакомых. Сестре ответил: «Одним словом, от сих бед никуда не спрячешься и прятаться грех; приходится мириться с этим кошмаром и пускаться на разные фокусы. Будем печатать воззвание насчет чахоточных, приезжающих сюда без гроша».

Два кошмара российской жизни — сахалинский и деревенский — Чехов уже пережил. Это был третий. По словам Чехова, Россия «выбрасывала» сюда чахоточных бедняков, «чтобы отделаться от них». И они умирали беспомощные и без помощи: «Это один ужас!» По воспоминаниям современников, Чехов оплачивал пребывание больных в приюте, давал деньги на квартиру, собирал средства на лечение, как до того собирал для голодающих.

Когда-то в Таганроге и в первые московские годы Чехов помогал сердобольному дяде распространять его воззвания в пользу бедных. Действовал Митрофан Егорович бесхитростно: находил в официальных изданиях сообщения о наградах. Затем поздравлял этих людей и взывал к их милосердию, полагая, что в радости человек более расположен к сострадательной лепте. Чехов действовал иначе. Он обращался к людям, известным своей благотворительностью. Помещал в газетах воззвания о помощи, рассказывал о деятельности Ялтинского благотворительного общества. Просил знакомых, связанных с газетами, напечатать его воззвание, в котором писал: «Мы обращаемся к вам с просьбой пожертвовать в пользу неимущих больных что можете; всякое малейшее пожертвование, хотя бы в копейках, будет принято с глубокой благодарностью. Попечение о приезжих больных <…> есть общее дело всех истинно добрых русских людей, где бы они ни проживали. Отчет Попечительства будет своевременно высылаться жертвователям и печататься в газетах». Речь шла о помощи деньгами, вещами, почтовыми марками.