Изменить стиль страницы

Никогда, кажется, дотоле Чехов не писал таких писем. Ни к одной женщине не обращал таких слов. Никому не рассказывал в таких подробностях о своих буднях. Ни сестре, ни женщинам, которыми увлекался. В первом же сентябрьском письме он признался: «Я привык к Вам и теперь скучаю и никак не могу помириться с мыслью, что не увижу Вас до весны <…>»

Когда он успел привыкнуть? Они виделись весной в Москве и в Мелихове. Потом летом встретились в Новороссийске, вместе возвращались из Ялты в Москву в первых числах августа. Чехов не раз вспоминал, как они ехали на лошадях до Бахчисарая, через Ай-Петри. Видимо, эта поездка что-то значила для него, что-то прояснилось в их разговорах.

Чехова оставляли равнодушным статьи и рецензии, в которых его хвалили, но неверно толковали. Он ценил не одобрение, а понимание. Не рассуждение, даже очень умное, а душевное движение.

Вероятно, Книппер в разговорах о «Чайке» и «Дяде Ване» расположила Чехова интересом к своим ролям. Не комплиментами автору, приятными, тем не менее банальными. Но вопросами, замечаниями. Она и в письмах говорила о своих героинях, о том, как в театре «налаживают» «Дядю Ваню», о том, что смущает ее в репликах, монологах, просила объяснить: «Говорите, писатель, говорите сейчас же».

И он отвечал, растолковывал. Она делилась волнениями по поводу первых спектаклей нового сезона, огорчениями из-за премьеры «Смерти Иоанна Грозного». Чехов утешал ее: «Искусство, особенно сцена — это область где нельзя ходить не спотыкаясь. Впереди еще много и неудачных дней, и целых неудачных сезонов; будут и большие недоразумения, и широкие разочарования, — ко всему этому надо быть готовым, надо этого ждать и, несмотря ни на что, упрямо, фанатически гнуть свою линию».

Чехов сразу заговорил с Ольгой Леонардовной, как с человеком, для которого, судя по всему, сцена не развлечение, не средство пропитания, а профессия. Может быть, и нечто большее. Он всегда отличал людей, по его выражению, «отравленных» профессией (будь то литература, медицина, театр, живопись), от дилетантов, от случайных людей или нестойких, бросающих свое занятие при первых трудностях. Ему было интересно с «фанатиками», с людьми, одержимыми профессией. С Левитаном и Шехтелем. С Сувориным, верным журналистике. С Ковалевским, увлеченным историей и социологией. С Куркиным, преданным медицинской статистике. Это о нем Чехов сказал, что он «несравненно больше, чем кажется».

В Горьком, еще колеблющемся, еще ищущем чего-то вне сочинительства, Чехов сразу уловил признаки «отравы», потому и написал ему летом 1899 года: «Что бы Вы там ни говорили, Вы вкусили от литературы, Вы отравлены уже безнадежно, Вы литератор, литератором и останетесь». Чехов ощущал это или угадывал благодаря особенной проницательности. Недаром Щеглов говорил, что Чехов «видит человека насквозь и, как потом выясняется, никогда не ошибается в своих суждениях».

Книппер, барышня из хорошего семейства, обученная пению, рисованию, игре на фортепьяно, языкам, вышиванию, танцам, когда материальные обстоятельства в семье изменились, стала зарабатывать уроками музыки. Потом выбрала сцену — и попала на нее тридцати лет от роду, закончив училище Московского филармонического общества, класс Немировича. Во все годы учебы содержала себя уроками, как многие курсистки, как ее однокурсницы.

Почти в таком же возрасте на сцену поступила и Комиссаржевская. «Славный, симпатичный», по словам Чехова, талант Веры Федоровны трогал автора «Чайки». Ценил он и заботу Комиссаржевской о его здоровье. Осенью 1898 года она заклинала Чехова поехать к доктору, будто бы успешно лечившему чахотку: «Сделайте, сделайте, сделайте, сделайте, сделайте, я не знаю, как Вас просить. <…> Но ужасно, если Вы не сделаете, прямо боль мне причините. Сделаете? Да?» Она не могла скрыть своего «хорошего чувства» к Чехову. Была искренна, по ее выражению, «до дна» и ждала от него того же. Вера Федоровна просила Чехова писать ей, почувствовать, как она этого ждет, как ей хотелось бы повидать его.

Чехов всегда отвечал ей искренно, тепло. Желал ей благополучия, «счастья и всего, что только есть хорошего на этом свете». Но что-то словно удерживало его от активной переписки с актрисой. Может быть, отпугивал эмоциональный напор, даже такой понятный, как забота о его здоровье?

* * *

К Книппер он, судя по письмам, потянулся сразу и сильно. Что влекло Чехова к этой актрисе с сияющими лукавыми глазами, с взглядом, умевшим, как утверждали современники, выразить всё без слов? Почему она после первых же встреч весной и летом 1899 года стала главным адресатом его писем?

Таких причин, как ее умение писать письма или его ялтинское одиночество; как иссякшая переписка с Сувориным или его интерес к судьбе своих пьес в Художественном театре, наверно, недостаточно.

Чехов, что видно из обращений, согласился с мнением Немировича о его лучшей ученице: элегантная, талантливая, образованная. Всё это импонировало ему в женщинах. Он ценил ее в роли Аркадиной. Наверно, заметил темперамент Книппер. Сильный, но без разлива эмоций: всё в блеске глаз, в модуляциях красивого голоса, в выразительном жесте.

Однако во всех обращениях ощущалось сразу нечто большее, чем восхищение даровитой актрисой и красивой женщиной. «Вы» в письмах Чехова будто подразумевало «ты». Довольно скоро он сказал, что привык к ней. Несколько раз Чехов еще до встречи с Книппер объяснял, что человек, к которому он привык, вовсе не лучше других. Просто он доверял ему, чувствовал себя с ним свободно, легко, не ждал подвоха. Этот человек был ему интересен.

В литературной и артистической среде поползли слухи. Фидлер отметил в дневнике 10 октября, что «позавчера в Союзе слышал чье-то утверждение, будто Антон Чехов женится вскоре на московской драматической актрисе Книппер. День бракосочетания был уже якобы объявлен, но жених заболел». На следующий день он встретил Александра Павловича, спросил его. Тот ответил: «Другие его женят вот уже, наверно, в сотый раз; а на самом деле в этом нет ни слова правды!» В этот же день, 11 октября, Александр написал брату: «Господин Чехов, Петербург женит Вас упорно и одновременно на двух артистках. Ко мне очень многие обращаются с расспросами о подробностях и о Ваших чувствах. Ничего не имея против Вашего двоеженства, я все-таки прошу Ваших инструкций — что мне отвечать вопрошающим. Теперь пока, на свой страх и риск, я отвечаю, что Ваш предстоящий doppel [18]-брак — сущая правда, хотя Вы уже и сочетались законным браком один раз на Цейлоне и другой — в Японии. Обе супруги здравствуют и проливают горькие слезы». Несколько лет назад Александр пошутил в связи с очередной сплетней о женитьбе брата: «Слухи эти подтверждают, что ты еще не вышел из моды и что публика тобою интересуется».

Чехова постоянно упоминали в гостиных, в ресторанных сходках, в частных беседах. Все тот же петербургский «летописец» Фидлер записал в дневнике 9 ноября 1899 года: «Вчера — день рождения Альбова <…>. Острогорский весьма пренебрежительно говорил о сегодняшней молодежи и сказал, что о Чехове невозможно составить себе определенного мнения, поскольку у него отсутствует собственное лицо; драмы же — и вовсе непонятны. Позняков <…> утверждал, что не читал ничего более возмутительного по мысли, чем „Мужики“ Чехова». И «пренебрежительный», и «возмущенный» отзывы принадлежали членам союза (Н. И. Познякова приняли в один день с Чеховым, 31 октября 1897 года). Так что у слухов, что Чехова едва не забаллотировали, были основания, а мотивы личной неприязни крылись во тьме взаимоотношений.

Чехов уже много лет был далек от этой среды. Если и советовал Горькому «потереться около литературы и литературных людей», то лишь год-два, не более. Не для того, чтобы чему-то научиться у коллег, но окончательно «заразиться» литературой. Горький отнесся к совету сдержанно. Еще из Нижнего Новгорода, в январе 1899 года, он написал Чехову, что не лестно думает о столичных журналистах, что «все эти их партии — дело маложизненное», замешанное на «личном самолюбии не очень талантливых людей». Побывав в Петербурге осенью 1899 года, рассказывал в письмах Чехову в Ялту: «Поездка в Питер — это какой-то эпилептический припадок или кошмар, во всяком случае нечто до такой степени неожиданно тяжелое, неприятное, грустное, и жалкое, и смешное, что я и теперь еще не могу хорошенько переварить все, что впитал в себя там».

вернуться

18

Двойной (нем.).