Что до Малнате, то его перевели в Милан в ноябре тридцать девятого (он пытался дозвониться до меня в сентябре, он мне даже писал…), и я его так больше и не увидел. Бедный Джампи! Он-то ведь верил в честное будущее Ломбардии, в ее коммунистическое будущее, которое призывно улыбалось ему из тьмы неотвратимой войны, он допускал, что будущее это весьма далекое, но оно обязательно, неотвратимо наступит. Но что знает сердце? Когда я думаю о нем, отправившемся на русский фронт в сорок первом и не вернувшемся, я всегда вспоминаю, как относилась Миколь к его словам, всякий раз, когда после партии в теннис он начинал «проповедовать». Он говорил спокойно, низким, звучным голосом, но Миколь, в отличие от меня, никогда его не слушала. Она не переставала подшучивать над ним, разыгрывать его и подкусывать.

— Но сама-то ты за кого? За фашистов? — спросил он ее однажды, качая головой. Он не понимал.

Что же было между ними? Ничего? Кто знает!

Я могу сказать только определенно, что, как бы предвидя ожидавший ее и их семью конец, Миколь постоянно повторяла Малнате, что для нее его демократическое и социальное будущее ничего не значит, что будущее она отвергает, что предпочитает ему веселое и прекрасное сегодня, а еще больше — прошлое, милое, доброе, невинное прошлое.

Но поскольку я знаю, что это были только слова, обычные обманчивые и отчаянные слова, помешать произносить которые ей мог только настоящий живой поцелуй, пусть в них, а не в каких-нибудь других словах, таких же пустых и обманчивых, останется навек то немногое, что сердце смогло сохранить и запомнить.