Он помнил наизусть сотни стихов и декламировал их своим низким, немного хриплым голосом, голосом Менегина, ночи напролет, когда мы, гуляя, шли по улицам Сакка, Коломба или потихоньку поднимались по улице Волте, заглядывая через приоткрытые двери в освещенные вестибюли домов терпимости. Он знал «Нинетту» всю наизусть, и я впервые услышал ее от него.

Грозя мне пальцем, подмигивая хитро и весело (с намеком на какой-то неизвестный мне эпизод его миланской юности), он часто шептал:

No Gittin: non son cappazz
De traditt: nosta pur franca [23]

и так далее. Или горько, надрывно произносил:

Paracar, che scappee de Lombardia [24]

И подчеркивал мимикой и жестами, что сонет написан не о французах и Наполеоне, а о фашистах.

С таким же энтузиазмом он читал стихи Рагаццони и Делио Тессы. Я не мог отказать себе в удовольствии и заметил, что Тессу нельзя считать классическим поэтом, потому что у него слишком много упаднической чувствительности и декадентства. Но все, что было связано с Миланом и с миланским диалектом, всегда настраивало Малнате на добродушный лад. Все, что касалось Милана, он принимал с крайним добродушием и снисходительностью. В Милане даже декаденты, даже фашисты были не так уж плохи.

Он декламировал:

Pensa ed opra, varda e scolta
tant seviv e tant se impara;
mi, quand nassi on'altra volta,
nassi on gatt de portinara!
Per esempi, in Rugabella,
nassi el gatt del sur Pinin… [25]

И он смеялся про себя, смеялся, исполненный нежности и ностальгии.

Я, понятное дело, не все понимал на миланском диалекте, и когда не понимал, спрашивал.

— Извини, Джампи, — спросил я его однажды вечером, — а Ругабелла — это что? Я, правда, бывал в Милане, но не могу сказать, что хорошо знаю город. Представляешь в этом городе я ориентируюсь еще хуже, чем в Венеции.

— Да ты что! — он чуть не подпрыгнул и ответил неожиданно зло. — Ведь это такой простой, такой рациональный город! Не понимаю, как у тебя духу хватает сравнивать его с Венецией, этой кучей мокрого дерьма!

Но потом, сразу успокоившись, объяснил, что Ругабелла — это улица, старая улица недалеко от собора, что он там родился, что там живут его родители и туда через несколько месяцев, может быть, еще даже до конца года (конечно, если Главное управление в Милане не отклонит его просьбу о переводе), он надеется вернуться. Потому что, я должен его понять, Феррара, конечно, прекрасный городок, живой, интересный с разных точек зрения, включая и политическую, и, конечно, опыт, полученный им за последние два года, которые он здесь провел, очень важен для него, однако свой дом — это всегда свой дом, мама — это мама, а с небом Ломбардии, «таким прекрасным, когда оно прекрасно», не может сравниться никакое другое небо, по крайней мере для него.

VIII

Как я уже сказал, едва прошли двадцать дней изгнания, я снова стал приходить в дом Финци-Контини по вторникам и пятницам. Я не знал, как убить воскресенье (даже если бы я захотел возобновить отношения со старыми одноклассниками по лицею: с Нино Боттекьяри или с Отелло Форти, или с другими друзьями, уже по университету, с которыми я познакомился в Болонье, я бы не мог — они все разъехались на лето), и позволил себе появляться там иногда и по воскресеньям. Миколь не стала возражать, она никогда не напоминала мне, что я должен буквально придерживаться нашей договоренности.

Теперь мы относились друг к другу с величайшей осторожностью, может быть, даже излишней. Мы понимали, что, хотя и достигли относительно устойчивого равновесия, оно все же остается шатким, и принимали все меры предосторожности, чтобы случайно не нарушить его, старались держаться на некой нейтральной территории взаимного уважения, где не было места ни откровенным разговорам, ни явной холодности. Когда Альберто выражал желание играть, а это случалось все реже и реже, я охотно участвовал в парной игре, но избегал при этом становится в пару с Миколь. Однако чаще всего я даже не переодевался. Я предпочитал судить бесконечные упорные поединки между Миколь и Малнате или же сидел под зонтом у края поля и развлекал Альберто.

Его заметно ухудшившееся здоровье меня очень беспокоило и расстраивало. Незаметно оно стало для меня другой моей тайной болью, которая мучила меня, может быть, сильнее и больше, чем не оставлявшие ни на минуту мысли о Миколь. Я смотрел на его исхудалое, вытянувшееся лицо, казавшееся несоразмерно маленьким на шее, которая с трудом, напрягаясь, пропускала воздух. Мне казалось, что дыхание его становится с каждым днем все тяжелее, и сердце мое сжималось от непонятных угрызений совести. Бывали минуты, когда я был готов отдать все что угодно, только бы увидеть его здоровым.

— Почему бы тебе не поехать куда-нибудь отдохнуть? — спросил я его как-то раз.

Он повернулся и пристально посмотрел на меня.

— Ты думаешь, что у меня слишком усталый вид?

— Ну, не совсем… Я бы сказал, что ты немного похудел. Ты плохо переносишь жару?

— В общем-то да — признался он.

Он поднял руки, помогая себе сделать глубокий вдох.

— В последнее время мне просто приходится втягивать в себя воздух: тяжело дышать. Уехать… Но куда?

— Я думаю, в горах тебе было бы хорошо. А что говорит твой дядя? Он тебя смотрел?

— Ну, конечно. Дядя Джулио уверен, что у меня ничего нет. Наверное, так и есть, тебе не кажется? Иначе он бы назначил мне какое-нибудь лечение… Дядя говорит, что я могу играть в теннис, сколько хочу. Чего же больше? Я думаю, это из-за жары мне так не по себе. Я и не ем почти ничего, просто глупость какая-то.

— Ну, если все из-за жары, то почему бы тебе действительно не поехать недели на две в горы?

— В горы в августе? Ради Бога. И потом… — тут он улыбнулся, — Juden sind везде unerwunscht [26]. Ты разве забыл?

— Это совсем не так. В Сан-Мартино ди Кастроцца, например, этого нет. В Сан-Мартино прекраснейшим образом можно поехать, и на Лидо в Венецию, и в Альберони… Я на прошлой неделе читал в «Коррьере делла сера»…

— Какая тоска! Провести феррагосто [27]в гостинице плечом к плечу со спортивными жизнерадостными Леви и Коханимами меня совершенно не привлекает. Я уж лучше подожду до сентября.

На следующий день, воспользовавшись близостью, возникшей между нами после того как я прочитал ему свои стихи, я отважился поговорить о здоровье Альберто с Малнате. Я сказал, что ничуть не сомневаюсь, что Альберто болен. Разве он не заметил, с каким трудом тот дышит? Разве ему не кажется по крайней мере странным, что никто в доме — ни дядя, ни отец и не думают сделать что-нибудь, чтобы подлечить его? Дядя из Венеции, сам врач, не верит в лекарства, ну и ладно. Но другие — сестра, например? Спокойные, благодушные, невозмутимые, никто даже пальцем не пошевелит.

Малнате выслушал меня молча.

— Не стоит так волноваться, — сказал он наконец с ноткой смущения в голосе. — Тебе действительно кажется, что это так серьезно?

— Да Боже мой! — взорвался я. — Он же за два месяца похудел килограмм на десять!

— Не преувеличивай, десять килограмм — это слишком!

— Ну, не на десять, так на семь, восемь по крайней мере.

Он замолчал, размышляя. Потом согласился: он тоже заметил, что уже некоторое время Альберто чувствует себя плохо. С другой стороны, можем ли мы с ним быть уверенными, что наше беспокойство не напрасно? Если его самые близкие родные не беспокоятся, если даже на лице профессора Эрманно не заметно ни следа беспокойства, что ж…. Вот именно, профессор Эрманно: если бы Альберто был действительно болен, то можно предположить, что ему и в голову бы не пришло привезти из Имолы два грузовика красного песка для теннисного корта! А кстати, о корте, слышал ли я, что через несколько дней его начнут расширять, чтобы сделать аут побольше?

вернуться

23

Нет, Гиттин, я не способна изменять,
скажу тебе откровенно…
вернуться

24

Покидая Ломбардию навек…
вернуться

25

Думай и делай, смотри и слушай,
сколько живешь, столько и учись,
а если бы мне предстояло родиться снова,
я бы родился котом нашей привратницы.
Например, я бы мог на Ругабелле
Родиться котом кума Пиниа…
вернуться

26

Евреи везде нежелательны ( пер. с нем.).

вернуться

27

Период массовых отпусков во второй половине августа.