Так, начав с Альберто и его предполагаемой болезни, мы не сразу поняли, что затронули в наших ночных разговорах тему, которой прежде никогда не касались: Финци-Контини. Мы оба прекрасно понимали, что вступили на опасный путь, поэтому двигались вперед осторожно, стараясь не нарушить равновесия. Малнате постоянно говорил о них как о семье, о клане (я не помню, кто из нас двоих первым употребил это выражение, помню только, что оно нам понравилось, мы даже посмеялись), не жалел критических замечаний, даже самых резких.

— Что за невероятные люди! — говорил он. — Какой абсурдный и вместе с тем любопытный узел непримиримых противоречий представляют они с социальной точки зрения! Иногда, как подумаешь о тысячах гектаров земли, которыми они владеют, о тысячах батраков, которые ее обрабатывают, о целых деревнях покорных и дисциплинированных рабов Закона о корпорациях, то даже приходит в голову, что лучше бы они были обычными жестокими землевладельцами, из тех, кто в двадцать первом, двадцать втором и двадцать третьем годах, не задумываясь, развязали кошельки, чтобы привести к власти отряды громил в черных рубашках. Те по крайней мере были фашистами. И если бы ситуация изменилась, то ни у кого не возникло бы сомнений, как к ним относиться. А Финци-Контини?

Он качал головой с видом человека, который при желании мог бы в этом разобраться, но не хочет, ему это не нужно: все эти тонкости, сложности, мельчайшие отличия, они, конечно, интересны, по всему должен быть предел.

Однажды совсем поздно вечером мы остановились выпить вина в погребке на улице Горгаделло рядом с собором, в двух шагах от места, где еще полтора года назад был кабинет доктора Фадигати, известного оториноларинголога. Потягивая вино, я рассказал Малнате историю этого врача, с которым подружился месяцев за пять до его самоубийства «из-за любви», как говорили, и, может быть, я был в то время его самым близким, самым последним другом. (Я сказал: «из-за любви», и Малнате не сдержал при этом саркастического, совершенно издевательского смешка.) От Фадигати было очень просто перейти к разговору о гомосексуализме вообще. У Малнате по этому поводу идеи были очень простые (как у настоящего «гоя», подумал я про себя). Для него гомосексуалисты были просто «несчастными», бедными «одержимыми», о них можно было говорить либо как о медицинском случае, либо с точки зрения социальной. Я же утверждал, что любовь освящает и оправдывает все, даже гомосексуализм, более того, когда любовь чистая, то есть лишена личной заинтересованности, какой-либо выгоды, она всегда представляет собой анормальное, асоциальное явление. Точно так же, как и искусство, когда оно чистое, а следовательно, лишено практической пользы, вызывает ненависть священнослужителей любой религии, включая и социалистов. Забыв о наших благих намерениях быть сдержанными, мы сцепились в ожесточенном споре, как когда-то давно, в начале нашего знакомства, и спорили до тех пор, пока не поняли, что оба немного пьяны, и тогда громко и искренне рассмеялись. Потом мы вышли из погребка, пресекли полупустынный Листоне, поднялись к Сан Романо и пошли без определенной цели по улице Вольте.

На ней не было тротуаров, а мостовая была вся избита. В этот час она казалась еще темнее, чем всегда. Как всегда, мы шли почти наощупь, ориентируясь только по свету, пробивающемуся из приоткрытых дверей домов терпимости. Малнате декламировал стихи Порты, на этот раз не из «Нинетты», а из «Марша».

Он декламировал вполголоса с горькими и болезненными нотами, которые всегда появлялись у него, когда он читал «Плач»:

— «Наконец заря взошла, таясь…» — тут он неожиданно остановился. — А что если мы пойдем посмотрим? — спросил он, кивнув головой в сторону одного из домов.

В его предложении не было ничего необычного, но, услышав это от него, я удивился и смешался. С ним мы никогда ни о чем подобном не говорили.

— Этот, конечно, не из лучших, — ответил я. — Тут, наверное, берут лир по десять… Если хочешь, пойдем.

Было совсем поздно, должно быть, около часу, и прием нам оказали не из лучших. Сначала привратница, сидевшая на плетеном стуле за дверью, расшумелась, потому что не хотела, чтобы мы вносили велосипеды, потом хозяйка, женщина неопределенного возраста, сухая, бледная, в очках, одетая в черное монашеское платье, ворчала из-за велосипедов и говорила, что уже слишком поздно. Служанка, которая уже начала убирать комнаты, с метлой в одной руке, пыльной тряпкой в другой и с пучком перьев под мышкой, бросила на нас презрительный взгляд, когда мы поднимались но лестнице. Даже девушки, сидевшие все в одной гостиной вокруг компании завсегдатаев, не удостоили нас приветствием. Ни одна из них не поднялась нам навстречу. Прошло, наверное, минут десять, в течение которых мы с Малнате сидели друг против друга в гостиной, куда нас привела хозяйка, и молчали (из-за стены до нас доносились смех девушек, покашливание и глухие голоса их клиентов), пока на пороге не появилась блондинка с тонкими чертами лица, с волосами, собранными на шее в узел, и одетая очень прилично, как гимназистка из хорошей семьи.

Казалось, она даже довольна.

— Добрый вечер, — поздоровалась она, спокойно и весьма иронично рассматривая нас голубыми глазами. Потом сказала, обращаясь ко мне:

— Ну и что, голубоглазенький, что мы будем делать?

— Как тебя зовут? только и смог я пробормотать.

— Джизелла.

— Ты откуда?

— Из Болоньи! — воскликнула она, глядя на меня широко открытыми глазами, как будто обещая Бог весть что.

Но она лгала. Малнате, спокойный, полностью владеющий собой, сразу это заметил.

— Из какой Болоньи, — вмешался он, — по-моему, ты из Ломбардии, но не из Милана. Ты, должно быть, из Комо.

— Как вы угадали? — спросила она растерянно.

В этот момент за ее спиной появилась злобная физиономия хозяйки.

— Ну, мне кажется, — недовольно проронила она, — мы просто время зря теряем.

— Нет-нет, — запротестовала Джизелла, улыбаясь и указывая на меня, — вот у этого голубоглазенького серьезные намерения. Что, пойдем?

Прежде чем встать и пойти за ней, я повернулся к Малнате, Он смотрел на меня ободряюще и дружелюбно.

— А ты?

Он усмехнулся и махнул рукой, как бы говоря: «Меня это не касается, это не для меня».

— Не думай обо мне, — сказал он. — Иди, я тебя подожду.

Все произошло очень быстро. Когда мы вернулись вниз, Малнате разговаривал с хозяйкой. Он достал трубку, курил и разговаривал. Он интересовался «экономическим аспектом» жизни проституток, «механизмом» их смены раз в две недели, «медицинским контролем» и другими подобными вещами, а хозяйка отвечала ему подробно и серьезно.

— Хорошо, — закончил разговор Малнате, заметив, что я вернулся, и встал.

Он пошел впереди меня, прошел через прихожую, подошел к велосипедам, которые мы оставили у стены, а хозяйка, вдруг ставшая очень любезной, побежала вперед, чтобы открыть нам дверь.

— Доброй ночи, — попрощался с ней Малнате. Он вложил монету в протянутую руку привратницы и вышел первым.

— Пока, любовь моя! Смотри, возвращайся! — крикнула Джизелла и зевнула, а потом ушла в гостиную, где собрались ее товарки.

— Пока, — ответил я, выходя.

— Спокойной ночи, господа, — уважительно прошептала хозяйка за моей спиной, и я услышал, как она закрывает дверь на цепочку.

Ведя велосипеды за рули, мы поднялись по улице Шенце до угла Мадзини. Потом повернули направо, к Сварачено. Теперь говорил в основном Малнате. Он рассказывал мне, что узнал от хозяйки борделя. В Милане, рассказывал он, еще несколько лет назад он был постоянным клиентом знаменитого казино Сан Пьетро алл'Орто (он несколько раз пытался привести туда под разными предлогами и Альберто, но безрезультатно), но только сейчас нашел время собрать хоть какую-то информацию о правовом аспекте этой деятельности. Боже мой, какая же жизнь у проституток! Каким низким и отсталым должно быть моральное состояние общества, организующего подобную торговлю человеческим телом!