Только через несколько дней пришли за нами две огромные крытые машины на гусеницах. Нас снова упаковали в одеяла и вместе с перевязанными ящиками погрузили в вездеход. От лагеря отъехали — начало темнеть, а приехали на какую-то железнодорожную станцию другим днем к обеду.

Мне запомнилось, что с ящиками дядьки обращались очень бережно. Уже потом, на станции, а может быть, и в поезде я услышал, что в них находились чертежи и расчеты нашего нового самолета-истребителя, а главный дяденька — инженер-создатель этого самолета. Звали дяденьку-инженера Сергей, а фамилия у него была не то Ерошевский, не то Ярошевский.

Но почему он забрал нас, казенных дэпэшников, а не просто нормальных детей к себе в самолет и вывез из блокадного Ленинграда — странно. Отчего этот добрый гулливер выделял меня из всех остальных лилипутов, даже сам перевязывал мне голову? Потому что я улыбался ему одним глазом? Или потому что на мне висел крестик?

Поездом нас довезли до Куйбышева, там сдали в детприемник НКВД. В нем местные воспиталы отняли у меня крестик, последнюю память о моей матке Броне.

Локоть

Чего человек хочет, о том судьба хлопочет.

Пословица

 

Учеником знаменитой средней художественной школы при институте им. И.Е. Репина я оказался совершенно случайно даже для себя, вероятно, по своей нечаянной наглости, причем поступил сразу в третий класс по искусству — в седьмой по общеобразоваловке. Фантастика какая-то!

Еще в январе я заканчивал татуировку портрета Усатого на груди щипача Толи-волка в чухонском колонтае и вдруг в августе превратился в ученика знатной питерской рисовальной школы. Такое могло произойти только во сне или с испуга.

Чудо свершилось благодаря Боре Михалеву, соседу по нашему дому, что на углу Зверинской улицы и Большого проспекта Петроградской стороны. Еще по приезде из Чухляндии в январе-месяце я заметил, как по моей лестнице каждый день утром, затемно, спускается и вечером поднимается наверх длинный, тощий, с огромными слоновьими ушами парнишка с каким-то висящим на ремне через плечо деревянным ящиком, замызганным всякими красками. Этот-то ящик меня и заинтересовал. Я не знал в ту начальную пору моей новой жизни, что существуют специальные ящики для красок, которые носят художники, но почувствовал спиной, что ноша этого парниши касается и меня. Однажды остановил лопоухого да и спросил, что за ящик таскает он на своем плече. Так и познакомился с соседом-художником и его ящиком, который тот уважительно величал этюдником.

Паря оказался замечательным добряком, показал мне свои рисовальные работы и, почуяв мою жадную заинтересованность во всем таком, предложил заниматься со мною рисунком и живописью.

В то время мы с матерью находились в чрезвычайной бедности. Полутемную комнату в огромной коммуналке, которую нам удалось отхлопотать с помощью питерских польских людей, оставшихся в живых после всяческих перипетий, украшали два топчана, поставленных на натуральные кирпичи, древний стол с одним ящиком, переживший все революции и войны, и два разномастных нищих стула, перекочевавших с помойного дворового закута прямо к нам в комнату, — и все. Да, забыл: из шестнадцати кирпичей, на которых возвышались наши рундуки, два у нас считались антикварными. На них отпечатаны были царские орлы, обзываемые матушкой двуглавыми курами****.

Из бывалой посуды, подаренной нам сердобольными “богатеями”, выделялся старинный заварной чайник с частично отбитым носиком и две расписные чашки с чужими блюдцами от разных сервизов.

Первый мой натюрморт, над которым я корпел довольно долго, состоял из царского кирпича с печатным куром, битого антикварного чайника и чашки с блюдцем. Красил я его акварелью, выданной мне напрокат моим лопоухим учителем. Красить стал, тщательно отрисовав все предметы. К удивлению моего наставника, у меня получилось что-то приличное. Он не знал, а я не посвящал его в мои подвиги по части рисования в бывшей беспризорной жизни. Но, действительно, бумагой, карандашами, акварельными красками пользовался я впервые.

У соседского старого очкарика, недобитого профессора, матушка выпросила три толстенные знатные книги — энциклопедии с прекрасными картинками для моего рисования. Я, высунув язык, сел за них и довольно скоро срисовал все стоящие картинки карандашом и вставочкой с чернилами. Первый рисунок снял с гравированного дуба. Про этот мой дуб сосед-профессор сказал, между прочим, что он достоин уважения, и пообещал непременно раздобыть для меня масляные краски у своего старого приятеля-художника. Что вскоре и осуществил, подарив мне набор красок и кистей. Превратившись в обладателя такого богатства, я почувствовал себя спеченным художником и на вопрос слесарного соседа-рыбака, могу ли я нарисовать для него две картины — восход и закат солнца, ответил внаглую “могу”. Восходные закаты дались мне страшенным трудом — я не владел техникой письма маслом. Обращаться к учителю Борису за помощью было невозможно — он халтуры такие запрещал категорически. А что мне делать? Матушку после отсидки в Кошмар-Дырах***** два года не брали на работу. Кормились мы ее поденщиной. Она по людям мыла полы, убирала квартиры сытых семей, стирала, чистила одежду, чинила ее, готовила по заказу праздничные обеды, красила шмотки, матерьялы, отрезы — делала все женские работы очень профессионально. Иногда за “просто поесть” — за кусок хлеба и еду. Мне хотелось ей помочь. В конце концов, на двух фанерах я отладил восход с закатом, и слесарь рассчитался со мною “красненькой” — десяткой. Это был мой первый заработок в Питере.

Через полтора месяца учитель-Боря заявил, что мне, пожалуй, надобно готовиться к поступлению в СХШ, где он сам учился с пятого класса, и что для этого я имею все козыри: цвет вижу отменно, а рисунок — дело наживное. В марте нелегально вынес из школы гипсовую плакетку-орнамент и посадил меня штурмовать ее. В апреле я после образоваловки по три-четыре часа ежедневно рисовал у них в СХШ гипсы. Экзамены пошел сдавать, ни на что не надеясь — просто ради опыта. И вдруг прошел, что для меня было совершенно неожиданно, при общем балле выше тройки и ниже четверки. Лучшая оценка была за живопись. Худшая — три с минусом — за сочинение. Итак, с осени с помощью Бориса-учителя я стал полноправным эсхэшовцем — племянником моста лейтенанта Шмидта и приобрел покровителями двух египетских сфинксов, поставленных царями против здания Академии художеств. О моем прошлом, слава Богу, никто в школе не знал. Энкавэдэшный наставник — капитан, два года следивший за мной, обрадовался поступлению и поздравил меня. Я был его кадром, его воспитанником, вышедшим в люди из его логова.

С осени начались школьные будни. Учиться, догонять всех было адски трудно. Эсхэшовские одноклассники казались мне фантастическими гениями. Рисованные ими на бумаге гипсовые головы “звенели”. Мне до них надобно было карабкаться: учиться конструктивному рисунку, дрочить штриховку, проталкиваться в понимании тона, объема, пространства и т.д. Но школа подходила для меня. Народ в классе никак не был похож на обыкновенных учеников нормальных городских заведений, которыми заправляло гороно. Племянники моста лейтенанта Шмидта были отменными фантазерами, талантливыми шалопаями и наглецами одновременно. Некоторые уроки эти рисовальные бандиты превращали в абсурдистские спектакли. Например, на уроке русского языка все становились пассажирами трамвая, так как кликуха училки была Трамвай. Чудные учителя обзывались антиками. С одной стороны, “антики” уважительно, с другой — над ними потешались. Если вспомнить “Очерки бурсы” Помяловского, то они — розовый пар в сравнении с эсхэшовскими безобразиями, главный школьный авторитет — Лакабарака — и тот жил в трубе. Как видите, я попал туда, куда надо, и о том, что я воспитанник ведомства Лаврентия Павловича Берия, никто бы и не узнал, если бы не один случай, произошедший со мною весной, в самом конце моего первого учебного года. Сие событие случилось на знаменитой металлической лестнице Академии художеств, по которой мы ежедневно поднимались в свою “крышу”.