Перед такими доводами старики сдались — они были законниками. Исполнение древнего договора стало их многолетним долгом и тайной. И они его как истинные люди культуры и высокие профессионалы ни разу не нарушили.

Разоблачив диссидентство своих главных администраторов, Георгий Александрович, естественно, о графине Апраксиной никому не рассказывал. Только в 1982 году об этой цеховой тайне я узнал от него, и то в Финляндии, работая с ним над оперой “Дон Карлос”. Узнал и вспомнил несколько раз виденную мною в БДТ пожилую даму с аристократической стойкой, седыми волосами, аккуратно заправленными под черного бархата шляпу, всегда сидевшую только в седьмом ряду, в кресле № 176. Эту седую, одетую в траур даму из абсолютно иного мира не запомнить было невозможно.

Последний год жизни ходить пешком в театр нашей графине стало трудно, званый родственник, полковник-артиллерист в отставке Павел Павлович привозил ее на очередные премьеры и отвозил домой в своей знаменитой “Победе”. Жила она близко, во дворе дома на углу Мучного переулка и канала Грибоедова, в большой коммунальной квартире вместе с такой же старенькой, как и она, тетенькой — бывшей ее горничной. Эта горничная после возвращения графини из лагерей приютила бездомную в своей комнатухе и прожила с нею более двенадцати лет. На ее руках Апраксина и почила.

Вскоре после смерти графини ушли на пенсию Михаил Натанович и Павел Павлович, два легендарных представителя театральной школы администраторов.

А от себя скажу — ежели я был бы начальником над театрами Питера, то два кресла в седьмом ряду нашего зала: центральное — № 171, на котором во время репетиций сидел Георгий Александрович Товстоногов, и крайнее кресло у левого прохода — № 176, которое после отсидки в лагерях законно занимала черная графиня, отметил бы специальными бронзовыми табличками в знак памяти и продавал бы их дороже других мест.

 

Бегемотушка

“Об одном вздохнешь, а всех жалко…” Гаврилиха, уборщица мастерских Театра им. Комиссаржевской

“К нашему Бегемотушке, Царство ему Небесное, мудрость блатярского мира — “жадность фраера сгубила” — враз подходит. А кончился он с испугу прямо в суде, на глазах людишек, пришедших слушать дело. По первости никто не понял, что с ним случилось… Судья по второму разу спрашивает Клавдия Ипполитовича, то есть Бегемотушку, о каких-то бокалах венецианского стекла, а его уже нет, он с полу на всех с того света жмурится. И как-то все в быстроте произошло. Поначалу, сидя на арестантском стуле, затрясся вдруг весь, тихонько захрапел, затем скукожился и медленно так стек с него на пол. Уже лежа, еще храпанул в последний раз, — и конец, трынь-брынь, нет его, только один ручеек журчит из-под него по плиточкам”.

Так докладывал в столярке сотоварищам делегированный театральными мастерскими в Петроградский районный суд фронтовик-орденоносец, токарь по дереву Егорий Гаврилов. Послали его на судилище как представителя театрального месткома, а судили там нашего художника-исполнителя Клавдия Ипполитовича, по-местному обозванию Бегемотушку, за спекуляцию антиквариатом в особо крупных размерах.

Происходило все это в начале знаменитых шестидесятых годов прошлого века, в эпоху построения кукурузного коммунизма и бурного строительства хрущевок в нашем славном городе. В связи с этим из высокопотолочных коммуналок многие семьи переселялись в малогабаритные, но зато отдельные квартиры — мечту тогдашнего питерского человечества.

Старинная громоздкая мебель: шкафы, буфеты, горки, гостиные и столовые гарнитуры из дуба, ореха, красного дерева и карельской березы, не помещавшиеся в новых квартирах, сдавались в комиссионные магазины за копейки или выносились на помойку. Более дешевого антиквариата не было нигде в мире, никогда и ни в какое время. Посуда, люстры, светильники, зеркала, картины, предметы быта и одежды также продавались за смешные деньги. Мало кто знал настоящую цену всем этим вещам.

В 20—30-е годы гэпэушники, энкавэдэшники, партработники получали квартиры репрессированных горожан со всей обстановкой бывших хозяев. В блокаду целые дома вымирали от голода, и все, что в них оставалось, превращалось в собственность дворников, участковых, управдомов. Они сами и в особенности их наследники не разбирались в тонкостях материальной культуры, для них старье было старьем, не более того. Но в городе были люди, знавшие истинную цену старых вещей, смекавшие, что почем. Многие из них сделали на этой временной неожиданности состояния и буквально за малые гроши собрали целые музеи. К ним и прилепился наш герой Клавдий Ипполитович — Бегемотушка. Произошло это как бы случайно, а может быть, и нет…

Несколько раньше печальных событий меня, художника-постановщика из небольшого областного театра, пригласили главным художником в известный питерский Театр им. Комиссаржевской. Вступив в должность, я, естественно, решил познакомиться с моими будущими мастерами-исполнителями и притопал во двор дома на углу улицы Белинского и Литейного проспекта, где во флигеле обитали художественно-производственные мастерские этого театра. Я уже знал, что там работали замечательные театральные мастера: столяры, слесари, один из лучших бутафоров города Аркадий Захарович, бывший в войну командиром корабля, и хороший, но с тараканами, как мне его аттестовали, художник-исполнитель Клавдий Ипполитович, он же Клякса-Бегемотушка — по местной неожиданной обзывалке.

Познакомившись со столярами и слесарями, работавшими на первом этаже, я поднялся на второй и, пройдя через знаменитую бутафорскую мастерскую, оказался в зале. Метрах в двадцати, в противоположном от входа конце, за длиннющим столом-верстаком обнаружил грушеобразную женщину непонятного возраста, без шеи, обрюзгшую, с висящими щеками, напоминавшую карикатуру французского художника Домье на Луи Филиппа.

Подойдя к этой тетеньке поближе, я вежливо спросил: “Скажите, пожалуйста, где можно найти художника Клавдия Ипполитовича?..” — “Как где? Это я и есть Клавдий Ипполитович, — произнесла фигура бабим обидчивым голосом, совершенно не соответствующим имени и отчеству. — А что вам необходимо от меня, молодой человек?”

От такого неожиданного сюрреализма я оторопел и не смог объяснить, что, став главным художником, пришел специально знакомиться. Узнав, кто я такой и откуда взялся, Клавдий Ипполитович с некоторым кокетством обратился ко мне: “Фу, какой вы молодой, однако… Я представлял вас посолиднее”. — “Виноват, к сожалению, солидным не вышел, но, надеюсь, со временем забурею”, — ответил я ему.

Спускаясь в столярку, подумал, что Клавдий обличием своим более соответствует своим кликухам, чем торжественным имени и отчеству. Покидая мастерские, я пожаловался столярам, что поначалу Клавдия Ипполитовича принял за бабу.

— Нет, оно у нас не баба, у них дочь есть.

— Ну и что, у тетенек тоже дочери бывают.

— Но у них и жена есть, ее оно Мамуткой зовут, а дочурку Тютелькой. Тютелька удалась на полголовы ниже папани, эдакая грушка сорта “дюшес” на ножках, — разъяснил мне с неким прищуром главный столяр Василий Степанович.

— А за что вы его до среднего рода опускаете?

— Вы ж видите, у них нет мужского обличия. На жирном подбородке отродясь ни одного волоска не водилось. Он и бабам-то не бабой кажется, а просто каким-то гемофодием, прости Господи, — ответил мне старый Степаныч. — И баба не баба и мужик не мужик. Ни то ни се и черт-те что. Им и поперечить не смей, что не по ним, тотчас в истерику впадают, так визжат весь день — как хряки резаные, обиду какую-то вытряхивают на всех, даже у нас в столярке слышно. Лучше к ним не подходить в эти моменты. Да, на “он”-то оно не тянут, оно и есть оно, не более того. Оно к нам не спускаются, им с их горной возвышенности в нашей подклети делать нечего, оно других кровей. Мы для них букаши деревенские. А оно — фигура, парящая в тумане облачном. Их нутро звука пилы не выдерживает, колыхаться начинает. Мы для них стружка сосновая, не более того. Про них и слова какие-то смешные из рта выпадают.