Официально насельники детприемника делились на четыре уровня. Самые старшие, просто старшие, средние и младшие. Возрастная разница между уровнями составляла два-три года. Неофициально, по внутреннему раскладу, главные старшаки именовали себя пацанами, следующие старшие назывались шкетами. Жили они вместе на четвертом этаже и занимали несколько палат-камер. Мы же — средние, дошкольники от шести до восьми лет, обзывались козявками и обитали в двух палатах третьего этажа. Против нас, через лестницу, также в двух палатах, содержались мальки-зародыши — моложе шести лет, на нашем языке называемые колупами. Принадлежавшая им половина закрывалась на замок, и видели мы их только в столовке или во дворе, и то через зарешеченные окна. На дверях палат нацарапаны были наши прозвания: пацаны, шкеты, козявы, колупы.

Левую сторону второго этажа занимали столовка, по-нашему — хавалка или хряпалка, и кухня. С правой стороны, как раз под нами, находился большой актовый зал имени Дзержинского с портретом Феликса Эдмундовича на центральной стене. Под ним стоял длинный стол президиума, застеленный красным полотнищем, а перед столом — ряды скамеек. Зал этот почти всегда пустовал. Только по праздникам нас сгоняли туда и выстраивали в честь торжеств и приехавшего начальства. За стеной с портретом козлобородого Феликса помещалась еще одна порядочная комната — для собраний воспитателей и руководителей детприемника. Там никто из нас не был, но мы знали, что вохра по выходным дням и праздникам пьянствовала и веселилась за спиной своего легендарного вождя. На боковых стенах зала висели две громадные картины в рамах — “Сталин в Туруханском крае” и “Молодой вождь среди бакинских рабочих”, по-пацаньи — “сходка блатных” или “откачка прав”.

На пути в столовую между первым и вторым этажом, на тяжелом пьедестале, размалеванном под темно-красный мрамор, стоял белый гипсовый бюст дедушки Ленина в окружении горшков с цветами, втихаря называемый у нас “Лыской в саду”. Накануне Дня Победы его вдруг покрасили бронзухой, и преступное хулиганье переименовало его в “Бронзовика на отдыхе”.

Первый этаж целиком принадлежал управе и ее подразделениям. Справа, у главного входа в приемник, находилась проходная со шмонной комнатой вохры, где производился конвейерный досмотр входящих после прогулок или работы пацанов. Но мы к этим обыскам приспособились и ловко прятали, передавая по цепочке, приносимые с улицы “ценности”.

За шмонной, в бывшей камере, помещался изолятор-санпропускник, куда привозили новеньких, — их выдерживали в карантине несколько дней, обрабатывали, а затем поднимали в палаты.

В следующих двух камерах находилась медчасть — одно из страшнейших заведений детприемника, на нашем языке — мралка или капутка. Попав туда, мало кто возвращался на этажи. Командовала этой конторой фельдшерица по имени Капа-Кромешница. Помощница ее, глухонемая санитарка, животная грязнуля, от запаха которой дохли мухи, не убиралась, а только размазывала нечистоты. Летом воспитанники на принудительных прополках в подсобном хозяйстве с голодухи жрали немытые овощи и помирали у Капы от кишечных болезней. Однажды после перебора умерших в приемник приехала какая-то комиссия в погонах и устроила за это местным шишкам разнос. После отъезда погонников мы видели, как дэпэшная начальница, ругаясь бабским матом, своими жирными кулаками лупила кромешницу по ее первобытным глазам.

Заканчивался коридор двумя карцерами. Они как были зэковскими камерами в предвариловке, так и остались, ничего там не переменилось. Среди козявок, шкетов и даже пацанов ходили слухи, что в этих бывших камерах водятся привидения — духи замученных арестантов пересылочной тюрьмы, и что ночью они выходят оттуда и проникают к нам на лестницу и, минуя Лыску, тоже бывшего зэка, поднимаются на второй и третий этажи. Не дай Бог попасть к ним в руки — утащат с этого света на тот. Много раз по ночам мы слышали с лестницы какие-то протяжные стоны со странными подвываниями. Возможно, это был сквозняк.

Про жабу и челядь

Вторая, левая половина нижнего этажа принадлежала Жабе и ее помоганцам. Не удивляйтесь, начальницу нашего детприемника НКВД РСФСР звали Жабой, и не только воспитанники — враги народа, но и ее подчиненные за глаза. Эта точная кликуха затмила имя и отчество, и при попытке вспомнить, как ее все-таки величали, вспоминается только огромная, усатая, жирная тетка с коротенькими толстыми ручонками, со многими подбородками при отсутствии шеи и маленькими, выпуклыми лягушачьими глазками, обязательно ряженная в зеленые платья, шелковые или шерстяные, в зависимости от времени года. Начальницей в своем ведомстве она считалась необычной — энкавэдэшные достоинства совмещала в себе с талантом великой художницы-сталинописки.

Ее огромный кабинет, размером с нашу палату, то есть трехкамерный, выглядел настоящей мастерской художника. Два здоровенных мольберта, тумба с красками и кувшином с кистями были главными предметами в официальном обиталище Жабы. По центру зала между мольбертами стоял большой письменный стол с двумя креслами, а над начальственным “троном” висел черно-белый литографский портрет родного отца всех наших заведений, наркома НКВД СССР Лаврентия Павловича Берии. Прямо против него в старинной золоченой раме красовался сам вождь — Иосиф Виссарионович в кителе, с трубкой в руке, он с загадочной улыбкой поглядывал на земляка Лаврентия. На мольбертах громоздились два огромных полотна с главной темой всей жизни Жабы-художницы — Сталин и дети. В мастерской-кабинете пахло масляными красками, скипидаром и вкусным табаком. Она курила какие-то длинные папироски. Служба шепталась, что это любимое курево вождя, что начальница, как большая шишка и его портретистка, вполне их заслуживала. Ее портреты и картины с генералиссимусом забирали важные военные начальники, приезжавшие на машинах.

При всем таланте и значимости эту тетеньку в ДП не любили и стар и млад, и сестра и брат, как говаривала наша посудомойка Машка — Коровья Нога. Даже вохра не баяла про нее ничего хорошего. Смотрела она на всех со своих начальственных гор, как на букашек, копошащихся внизу, которых в любой момент можно раздавить или отправить в никуда.

Правой рукой начальственной Жабы служил воспитатель пацанов, награжденный кликухой Крутирыло. Бывший старший надзиратель, сосланный к нам из колонтая для укрепления рядов, а может быть, после какой провинности. Происхождением своим он гордился и при воспоминаниях о прошлой работе почесывал волосатые руки. Видать, в ИТК специализировался по рукоприкладству. “О шо мы сделаем с им... О шобы неповадно было...” — говаривал он, ведя за шкварник в карцер провинившегося пацанка.

Ближайшими заспинниками надзирателя были три охранника — Пень с Огнем, Чурбан с Глазами и просто Дубан — старший попердяй, сексот и болтун, выполнявший в ДП роль возилы-экспедитора. Первые двое работали еще ключниками и гасилами — вырубали перед сном свет в палатах, отдавая приказ — спать, и закрывали на замки двери отсеков, выходящих на шахту лестницы. По утверждению никого не боявшейся посудомойки, все эти типы были трусливыми животными, которые прятались от фронта в детприемнике НКВД.

Воспиталкой мальков-колупашей служила здоровенная бабила, которую охранники именовали Бедрушей. Эта воспитательная тетенька совсем не стеснялась в выражениях. Попавшему под ноги огольцу могла приказать: “А ну, ты, подбросок, скакни в сторону, не то раздавлю”. Все та же полоскательница Машка—Коровья Нога обзывала ее мандярой залетной. А ее попойки с вохрой комментировала еще круче: “Какая она, прости Господи, воспиталка, раскладушка бедрастая, вот она кто. Хотелку свою пристраивает”.

Среди значимых для нас особ были еще две тетки. Одна из них — кастелянша или зав. складом, выдававшая нам шмотки, полотенца, мыло, спальное белье, обзывалась самой охраной Ржавчиной за порчу оспой своего и так страшноватого лица. Носила она военную форму, только без погон. К ее полинялой гимнастерке прикручен был орден Боевого Красного Знамени. По рассказам, она в Гражданскую войну героически партизанила в сибирской тайге и там заржавела, то есть перенесла оспу. С нами партизанка почти не разговаривала, только при смене белья, высунувшись из своей подвальной каптерки с окурышем “Ракеты” в зубах и осмотрев очередь пацанвы неподвижными глазами, хрипела горлом: “Ну что, вражины, выстроились — чистенького захотели?”. В начальстве ее недолюбливали — орденоносная Ржавчина была для них слишком идейной, ископаемой революционеркой.