Изменить стиль страницы
7
О, Рось, — любимая примета
На теле родины моей,
Еще играют дети где-то
Средь пышной зелени твоей.
Из мальчиков, бегущих рано
По зову школьного звонка,
Кто маленького сверх-буяна
Готов признать издалека?
Незримой и неслышной тенью
Он сел на классную скамью, —
Лишь по сердечному биенью
Себя я в тени узнаю.
Но, молчаливо негодуя,
Поглядывает детвора
На голову полуседую,
Еще вихрастую вчера.
8
Урок истории туманной —
От этих и до этих пор, —
Махнув рукой, учитель странный
В пчелиный вышел коридор.
В луче широком пыль клубится,
Горит чернильное пятно, —
Двойное солнце Аустерлица
Трубя врывается в окно.
И, потрясая все основы,
Уже на лестнице, сплеча,
Гимнасты отразить готовы
Полет враждебного мяча.
Так, от удара до удара
Разнообразя стиль игры,
Они волчок земного шара
Вгоняют в новые миры.
9
Им взрослой помощи не надо,
Их философия проста, —
Романтик всюду ищет яда,
Быть может, для чужого рта.
Они без умолку горланят,
Урезав наспех полчаса,
И крепко слух ученый ранят
Нестройные их голоса.
Но пенью варварскому рада,
Еще по-юному резва,
Богиня песенного лада
Подсказывает им слова.
И большелобые поэты
Запоминают про запас
Ее татарские приметы,
Смягченные сияньем глаз.
10
Проходит мальчик шаловливый
По беспокойному двору,
С улыбкой хитрой и счастливой
Он предлагает мне игру.
Он теребит мой ранец тесный,
Нетерпеливо шарит в нем
И вынимает мир чудесный,
Омытый светом и дождем.
Рисунок памяти прилежной,
Эскиз цветным карандашом, —
В зеленой мгле левобережной
Штрихами обновленный дом —
А мимо дома трактор шагом
Пыхтит, топорщится жуком,
И кто-то машет пестрым флагом
Иль красным девичьим платком —
11
Старинной дружбой, дружбой верной
Моя душа озарена,
Той первобытной иль пещерной,
Иль проникающей до дна.
И, наблюдая глаз лукавый,
Я оживляю без труда
Ушиба знак на брови правой,
Приставший в драке навсегда.
И, завихрясь воронкой черной,
Летит мой европейский сон
Вдоль бывшей площади Соборной,
Открытой с четырех сторон.
Одна воздушная граница
Вдали наметила черту,
Чтоб сердцу можно было биться
И в глубину и в высоту.
12
Над Белой Церковью блистает
Почти незаходящий день,
Едва заметно вырастает
Садов отчетливая тень.
Но все деревья стали шире,
На старой Гетманской весна, —
Как небо изменилось в мире, —
Всё — высота и глубина.
Лишь знойный трепет над полями,
Лишь облачная простыня, —
Теперь бы тронуть шенкелями
Разгоряченного коня.
Играя голосом и плетью,
Под трель малиновую шпор
Навстречу новому столетью
Помчаться вдруг во весь опор!
13
Как далеко меня умчала
Полузаконная мечта, —
В непоправимые начала,
В несохраненные места.
Неукротимый конь свободы
В железных ходит удилах,
И только годы, годы, годы
На всех путях, на всех углах.
Давно пробило полночь где-то,
И я узнать почти не рад
Парижа давние приметы —
Конкорд и Люксембургский сад.
И избегая встречи вздорной,
Я поднимаю воротник,
Но рядом лирик беспризорный
Нелепым зонтиком возник.
14
Мы возвращаемся окружно,
Нас не окликнут, не прервут, —
И силуэты наши дружно
В бессонном воздухе плывут.
Мы приноравливаем ногу,
Старательно равняем шаг
И вносим странную тревогу
В благополучный мир зевак.
Как будто длинное молчанье
Летит вдоль уличных огней,
Как будто времени журчанье
От слов несказанных слышней.
И, отраженная домами
Иль темным зеркалом реки,
Рокочет музыка за нами
Размером будущей строки —

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Вокруг пустынного собора
Царит эпическая лень, —
Нависла грудью вдоль забора
Провинциальная сирень.
Воскресный день течет без шума,
Давно молчат колокола,
Лишь повара творят угрюмо
Свои кровавые дела.
Весь город полон ожиданья,
Ждет каждой улицей пустой
Невоплотимого свиданья,
Чумы иль музыки простой.
И оправляя ворот тесный,
Еврейский мальчик в сюртуке
Стыдливо тенью бестелесной
Проходит с Пушкиным в руке.
За шагом шаг, за милей миля,
С далеких вавилонских рек,
Сквозь лес готического стиля
Он прошагал в двадцатый век.
Текли ручьи и усыхали,
Шумел египетский тростник, —
Все воды мира колыхали
В них слабо отраженный лик.
И мыля жилистую шею
Над ржавым тазиком своим,
Он вспоминал и Галилею,
И Рима первородный дым, —
И Рось, проснувшуюся рано
Под взмахом сонного весла,
Где в клубах розовых тумана
Моя Ксендзовская скала —
Порой на площади Соборной
Уланы правили парад, —
Летели тучи пыли черной
На гимназический наш сад.
И если лошадь строевая
Вдруг собиралась для прыжка,
Он, радуясь иль узнавая,
Следил за ней издалека.
И ослепленный славой ложной
Иль древней славой оглушен,
В подвал под вывеской сапожной
Как Цезарь возвращался он.
И для него во тьме убогой,
Науки светской первый том,
Латынь богов в обложке строгой
Живым гремела языком.
Так в узел заплетались годы,
И сквозь туберкулезный жар
Он различал уже свободы
Пленительно туманный дар.
И вот — запретной книгой чудной
Глаза мозолит на столе
Самоучитель жизни трудной —
Париж, сияющий во мгле.
Библейские воспоминанья
Шумят, как грозные дубы, —
Путь добровольного изгнанья
Проходит за чертой судьбы —
Нравоучительно и строго
Стучит сапожный молоток, —
Нужда читает слишком много,
Вычитывает между строк.
Что знали мы и что узнаем
О тени, вышедшей на свет?
Лишь роковое имя — Хаим,
Бегущее за ней вослед.
В своем убежище подвальном,
Мешая истины и сны,
Он жил философом опальным,
Забредшим к нам со стороны.
Средь беспорядочного хлама,
Спинозы верный ученик,
Он и в жару топорщил прямо
Свой рыжеватый воротник.
Как будто ночь уже бежала
По холодеющим листам,
Как будто буря угрожала
Его неистовым мечтам.
Проходит ветер по дорогам
И возвращается опять, —
Назло суровым педагогам
Я время обращаю вспять.
И с фотографии старинной
Сойдет забытая родня,
И кто-то коркой мандаринной,
Смеясь, нацелится в меня —
Он пробежит по коридору,
Расталкивая детвору,
Влача серебряную шпору
По многоцветному ковру.
В пролеты лестницы парадной
Как гром ступенчатый падет
И молодо и беспощадно
В альбоме пыльном пропадет —
Мы резво бегали когда-то,
Теперь мы ходим кое-как, —
Коробит грубая заплата
Наш подозрительный башмак.
В пылу хозяйственной заботы
Мы сами клеим каблуки,
И, в общем, нет у нас охоты
Считать сапожные стежки.
Но бойко в утра молодые
Мы забегаем в тот подвал,
Где классик в сапоги худые,
Как гвозди, годы забивал —
О, полно, полно, — ты ли это,
На всё глядевший свысока,
Жестоким званием поэта
Уже уколотый слегка?
Что в памяти моей осталось
От мелких и случайных встреч?
Лишь день-другой, — и эту малость
От перемен не уберечь.
Глядишь — и Кишинев погромный
Сверкнет в читальне городской
Овидия слезой огромной,
Влюбленной пушкинской строкой —
Еврейский мальчик в шляпе рыжей,
Философ в узком сюртуке,
Мечтая робко о Париже,
Прошел сквозь память налегке.
Он растворился без остатка
В голодных и счастливых снах,
В высоком мире беспорядка,
В подземных встречных временах.
Давно ли мы в тетрадях школьных
Осмысливали кое-как
Несовершенство рифм глагольных,
И Цезаря, и твердый знак.
Но с первой сединой, впервые,
Жить начиная со складов,
Мы потекли на мостовые
Всех европейских городов.
И выпал нам Париж на долю
Виденьем нищенской сумы.
Меняя рабство на неволю,
С ним жребий разделили мы.
Париж без уличного смеха,
Без карусели огневой, —
Расстрелов яростное эхо
На присмиревшей мостовой.
Париж залег в мансарде грязной,
Храпит на койке раздвижной,
Беспечный свист и смех развязный
За подозрительной стеной.
Молчат предместья боевые,
В фабричном прячутся дыму, —
Мигают фонари кривые
Сквозь историческую тьму.
Но Сены легкое дыханье
И нежный шелест облаков
Еще хранят очарованье
В архиве тлеющих веков.
И узнавая, вспоминая,
Определяя меру зла,
Старик с кошелкой, чуть хромая,
Как мышь скользит из-за угла.
Лукавых истин позолота
С рассудком трезвым не в ладу, —
Всю ночь прилежная охота
Идет на желтую звезду.
Одни сердечные биенья
Чуть различимы в тишине, —
В железных касках сновиденья
Разгуливают по стране.
Дневная птица присмирела,
И рыба отошла на дно,
Одна Рахиль сидит без дела,
Часы стучат — ей всё равно.
Перина как душа разрыта,
Всё вывернуто до костей, —
Солдат на кухне деловито
Считает вслух ее детей.
Голубоглазый, красногубый,
Широкоплечий и прямой,
Он сел для важности сугубой
На стул заведомо хромой.
Он вынул книжку записную
И добросовестно строчит, —
Ночь подошла к нему вплотную,
В затылок дышит и молчит.
Он длинный список увеличит
Еще на несколько имен, —
Вот сверил счет и пальцем тычет, —
Ревекка, Сарра, Аарон —
Продажной совести уколы,
Молчанье совести живой, —
По существу — все люди голы
На самой людной мостовой.
Фотограф бурь неосторожный,
Я жизнь снимал со всех сторон, —
Чужим лицом и кличкой ложной
На пленке проявился он.
Но, изучая снимок свежий,
Я постепенно узнавал
Мой дальний городок медвежий,
Парад воскресный и подвал.
Так входит юность на прощанье
В заглохший и пустынный дом,
Где пышно разрослось молчанье
Тяжелолиственным плющом.
И распахнув навстречу двери,
С сердечным содроганьем ты
Глядишь и веря, и не веря
На друга милые черты.
Он приходил ко мне украдкой
В беспуговичном сюртуке,
Мы пили чай не очень сладкий,
Настоянный на порошке.
От исторического шума
Уже оглохший на сто лет,
Я спрашивать привык угрюмо
И пылкий получал ответ.
Косноязычный от волненья,
Локтями намечая крест,
Он робкой пластике сомненья
Предпочитал ударный жест.
Но иногда, устав от спора,
Он руки подымал без слов, —
Так подымают свиток торы
Над бурным выплеском голов.
Мы подружились понемногу,
Неторопливо, навсегда,
И, приближаясь к эпилогу,
Листали наново года.
В час сумерек и расставаний
Мы собирали на ходу
Цветы больших воспоминаний
В воображаемом саду.
Два имени и два народа,
Как руки, тесно сплетены
В печальном возгласе — Свобода —
И в утверждении — Равны. —
Среди развалин древней славы,
Среди кладбищенских красот
Мы продолжали верить в право
Всех человеческих высот.
Мечтатели, враги порядка,
Взрыватели морских пучин, —
Их убивает лихорадка
Души, горящей без причин.
Приходят боги и уходят,
Но остается трудный путь.
На нем как овцы годы бродят,
Чтоб стать эпохой где-нибудь.
Закон железный нарушая,
Безумец двинулся в поход,
Но в сумерках рука большая
Безумный закрывает рот.
Конец без музыки парадной,
Без утешительных венков, —
Лишь крови сгусток беспощадный
В соседстве шейных позвонков.
Он умирал в тюрьме особой,
Изъеденной со всех сторон
Такой неукротимой злобой,
Что выжить и не мог бы он.
Наследник славы европейской,
Венгерской и иных корон,
И я сошел в вертеп еврейский
За право умирать как он.
За право пожимать отныне
Любую руку без стыда
И каждой матери о сыне
Моем напомнить иногда.
Там было всё невероятно,
Всё было непонятно мне, —
Души сомнительные пятна
И свет, играющий в пятне.
В мой смертный час и я отмечу
Бег облака и дождь косой, —
Вся родина слетит навстречу
Рекой, туманом и росой,
Поющей птицей, ветром, громом,
Неувядаемой весной,
Разлукой каждой, каждым домом,
Осколком пули разрывной —
С разлету, захлебнувшись светом,
Как ласточка взмахнет крылом, —
— Вот в этом мире, в доме этом
— Неотчуждаемый твой дом —
И вдруг на площади Соборной,
Где мальчик Пушкина читал,
Мамврийский дуб вершиной горной
Как раненый затрепетал.
Мы мертвых погребаем ныне
Меж прочих неотложных дел,
Но старый Грош из польской Гдыни
Незрячим голосом запел:
— Я освятил тебя во чреве
— И до рождения призвал,
— Ты город мой, ты меч во гневе,
— Железный столб и медный вал.
— Я ждал тебя, но лоб блудницы
— На всех дорогах осквернен,
— И вот — я двинул колесницы
— Наследственных твоих племен.
— Определил, и не нарушу,
— И в ярости не отступлю, —
— Я как занозу выну душу
— Затем, что всё еще люблю.
Как наша память благодарна
За то, что можно всё забыть,
Что вновь за городом попарно
Мы научаемся любить.
Жизнь начинается с сирени,
С парада воинских частей,
С лирических стихотворений
И неустойчивых страстей.
Движенье в мире перегретом,
Бегут колеса в темноту, —
Мир запасается билетом,
Переселяется в мечту.
И старый беженец с узлами,
Гордясь библейской бородой,
Проходит важно меж столами,
Сопровождаемый бедой.
Знакомый путь, — пески и скалы,
И моря Красного волна,
Но чья-то воля высекала
На жарком камне письмена.
И дикий всадник на верблюде
В лохмотьях царственных своих
Гортанным голосом о чуде
Слагал в пустыне первый стих.
Над горной цепью раскаленной
Едва дрожала синева,
И голос женщины влюбленной,
Как эхо, разносил слова.
И дети плакать не хотели,
В отцовском прыгая седле, —
Лишь пальмы нежно шелестели
И таяли в лазурной мгле.