Изменить стиль страницы

Люсинда попыталась отшутиться, но прозвучало это неуверенно и как-то фальшиво.

— Опять строишь из себя умника, Карл? И скольким девчонкам ты уже вешал такую лапшу на уши?

— Тебе первой. И я не предлагаю тебе ничего непристойного. Дай мне день. Всего один день, я все устрою. Когда видишь себя на экране, возникает ощущение, будто у тебя украли собственную тень. Немногие способны выдержать столь пристальную инспекцию. Но ты сможешь. Честно говоря, ты для этого создана.

Она закурила и, раз, за разом затягиваясь, задумалась. Гривен впервые увидел ее так близко и почувствовал себя одновременно и осчастливленным, и загнанным в угол.

— Йозеф умер, дорогая. Переходим ко второму действию.

Люсинда уже приняла решение. Гривен определил это по тому, как она теперь начала держаться, по тому, как, причесываясь, прогибалась, словно женская фигура, установленная на носу корабля.

— Бедняжка Йозеф. — Всхлипнув, она притянула Гривена к себе. — Ему всегда хотелось сделать для меня что-нибудь хорошее.

Глава двадцатая

«Когда Люсинда начала играть, она вошла в самую пору. Подумайте об этом, Алан. Каково, по-вашему, соблазнить всю публику?»

Эрих Поммер окутал себя облаком благородного дыма гаванской сигары лучшего сорта, вместе с Пабстом и Карлом Гривеном наблюдая за первым выступлением Люсинды. Она с самого начала привлекла к себе внимание этого Великого Человека. Гривен предвидел это заранее. Он выдержал борьбу со вторым режиссером, которому нравилось наряжать дебютанток в пышные юбки и водружать им на голову напудренные парики.

Гривену удалось настоять на том, чтобы Люсинда оделась поплоше, позаурядней — и чтобы сюжетом предложенного ей этюда было поведение девушки времен войны, получающей с фронта телеграмму о гибели жениха. И без его подсказки она умела управлять чужими эмоциями. Не рыдала, даже не всхлипывала. Она играла только глазами, мрачно тлеющими и больными после получения трагического известия. Глядя на нее, исполняющую эту миниатюру, Гривен почувствовал, что на него самого накатывает нечто, чему он бессилен подыскать определение.

Луч кинокамеры погас, в зале зажегся свет. Поммер нарушил молчание первым.

— Люсинда Краус. Это ее настоящее имя, Карл?

Карл хотел ответить кивком, но потом передумал.

— Полагаю, что так, мой господин.

Поммер раздавил ошметок сигары.

— Что ж, башковитые молодые женщины всегда нагоняют на меня тоску. Особенно после того, как я на одной такой женился. Но в этой и впрямь что-то есть. А вы что скажете, Георг?

Пабст, сложив руки кончиками пальцев друг к другу, по-прежнему любовался на пустой экран.

— Я восхищен. Но не уверен, что мне это понравилось.

— Вы ее используете? — спросил Поммер.

Режиссер искоса посмотрел на Гривена, произнес чуть ли не просительно:

— Позвольте мне немного подумать.

Поммер тяжело кивнул, давая понять, что аудиенция на этом оканчивается.

— Ладно. Предложим ей стандартный контракт. Я хочу, чтобы эти пробы показали режиссерам. Если и не вам, Георг, то уж кому-нибудь она приглянется наверняка.

На выходе Пабсту и Гривену пришлось пробираться через полупостроенный макет к фильму «Метрополис». Спускаясь по зигзагообразной лестнице, предназначенной для разрушителей машин из двадцать первого столетия, Пабст примирительно подал руку Гривену.

— Не дуйтесь, Карл.

— Вы видели пробы. Я насчет нее не ошибся.

— Не ошиблись. Она безупречная исполнительница, это ясно. — Глубоко вздохнув, Пабст пожал плечами, потом потрепал Гривена по затылку. — Мальчик мой, просто нам с вами нравятся в этой жизни разные вещи.

Остальные режиссеры студии УФА, тем не менее, в той или иной степени разделили восторги и надежды Гривена. Фриц Ланг ввел Люсинду в «Метрополис», специально придумав для нее не предусмотренную сценарием роль, и через две недели она обнаружила, что, вся в ослепительно сверкающей черной коже, возглавляет боевые отряды своих собратьев-пролетариев, саботирующих подземные системы обеспечения гигантского города, причем зовут ее — в роли злого робота — Марией.

Обедая в перерывах между съемками с Гривеном, она заставляла его смеяться до слез в роли все той же странно и порочно подмигивающей Марии. А в тот вечер, когда давали премьеру с последующим приемом и трескучая утопия, соответственно, была уже отснята и смонтирована, Люсинда шепнула ему на ухо: «Я согласна, дорогой. И я буду соответствовать своей роли, сам увидишь. Даже комнату афишами не обклею».

В его холостяцкую жизнь она вписалась с удивительной непринужденностью. В его шкафу появилось на диво мало платьев, по крайней мере, поначалу. Литографии Гросса притулились к более крупноформатным работам кисти Кандинского, уже у него висевшим. Если бы она еще только не скрежетала зубами по ночам! В удивительном для него самого порыве раскаяния Гривен спросил однажды у Люсинды, не удручает ли ее родителей тот факт, что они так открыто живут вместе не расписываясь. Она искоса посмотрела на него — устало, удивленно, загадочно — и пробормотала что-то насчет того, что они умерли еще до ее рождения. Затем откатилась на свой край кровати.

К счастью, такие минуты выдавались редко. И, как правило, после ожесточенной стычки они занимались любовью, так что их мастерство в обоих этих занятиях быстро пошло в гору. Люсинда, правда, так и не простила Гривену насмешек над собственным марксизмом. А сам Гривен, когда ему едва перевалило за двадцать и он еще учился в Гейдельберге, посетил в Цюрихе знаменитое кафе «Одеон» и видел там Ленина, который пытался в тот миг обсчитать официанта. Когда Люсинда в конце концов смирилась с тем, что это подлинная история, она надолго затихла в его объятьях. «Ты все превращаешь в шутку, Карл. И я никогда не смогу привыкнуть к этому».

Почувствовав укол совести, Гривен рассыпался в извинениях. Он представлял себе ее чем-то вроде вакуума, который ему предстояло заполнить лучшими качествами собственной натуры.

Берлин 1926 года таил немало каверз для человека типа Гривена, который, при всем напускном нигилизме, воображал себя рыцарем «новой вещности» — ведущего художественного направления в среде его сверстников. Это поколение сумело ощутить за воинскими парадами и пропагандистской шумихой ядовитый запах фосгена, оно помнило его с войны, равно как и ощущение, с которым штык в твоей руке вонзается в чужое тело.

Но суровая военная реальность не могла продолжаться вечно, и какое-то время спустя Гривену пришлось возвратиться в страну иллюзий. Дом, родители, сестра, кузены и кузины, совместные трапезы. Когда он вернулся, мать страшно расплакалась и не решилась посмотреть ему в глаза. «На что это было похоже?» — без конца спрашивали у него родственники, смущаясь и вместе с тем волнуясь. Он не расплескал горевшего в глубине души огня, затаил самые жгучие воспоминания, никому не признавался в том, что испытывал на самом деле.

Да, прошлое надлежало изгнать, уничтожить, разъять на части. Только после этого он мог бы составить компанию тем, кто тоже уцелел после этой войны, в их попытках построить новый и лучший мир, белоснежный, конструктивно-отчетливый, анти-сентиментальный, — тот самый, контуры которого он сейчас набрасывал в разговорах с Люсиндой.

В те вечера, когда они отправлялись на сердитые спектакли Эрвина Пискатора и Берта Брехта, в те уикэнды, когда они уезжали за город и затевали автомобильный марафон по всей стране на алом «Бугатти», Гривен ознакомил Люсинду с футуристическим культом скорости; в долгих поездках в Дессау он позволял ей садиться за руль. Они побывали в Баухаусе, осмотрев стальные и стеклянные интерьеры студии, в которой художники разрабатывали хромированную мебель и рационалистические чайники, призванные преобразить стиль жизни современного человека. Люсинда осматривала все это с большой увлеченностью, но на обратном пути в Берлин, жуя сыр бри, высказала неудовольствие: