Благодушные проповедники любят успокоительно говорить о знамениях и знаках, расставленных на пути обращения. Хотя они правы, велико подозрение, что сами они трудным путем не ходили, иначе знали бы, что все знаки прочитываются только со стороны противоположной направлению путника, так что пока он глядит вперед, они ему не видны, а оглядываться назад ему часто запрещено. По честному все говоримое о защищенности, определенности, именованности мирского я крайне условно. В пленном бытии вообще все воображательно и условно, в том числе между прочим и оцепенелость. Хотя оставаясь в миру мы неким образом именуем все, в строгом смысле непонятно, на каком основании и по какому праву мы это делаем. Со здешней точки зрения ни одного истинного знамения и начертания прочесть невозможно. Все, что мы именуем отсюда, гадательные и произвольные отголоски. Все здесь, и «защищенность», и «определенность», и «названность», а не только я, приходится брать в кавычки. Обо всем мы знаем понаслышке, ничто не удостоверено, все может оказаться своей противоположностью. Что мы назвали защищенностью, окажется сном над пропастью; что казалось определенностью, обернется привычкой; что казалось именем, проявит себя голым самозванством; что назвалось моим я, по сути выдумка другого, неведомого нам. Наоборот, что казалось выпадением из надежной определенности, может оказаться единственным просветом в театральной кулисе, через который проглядывает, как все обстоит в действительности, и благодаря которому в темном зрительном зале все‑таки еще видно.

Жизнь не сказка, а выход к ней из царства сна происходит по законам волшебной сказки. Мы ищем то, не знаю что, и найти это всегда дано лишь единственному, младшему, то есть нам самим. Каким недоверием должен быть охвачен современный образованный горожанин, какое головокружительное сомнение испытать, сколько раз ущипнуть себя, не снится ли, когда жизнь показывается ему в невесомых очертаниях волшебной сказки; и как он раньше тысячу раз отмахнется от наваждения, прежде чем доверившись легкому движению в завороженной глубине делать по туманной догадке загадочные ему самому шаги, ощущая перенос опоры жизни в зыбкую прозрачность.

Но выбора нет. Кто не выступит в эту дверь, тонкую и призрачную, того подстережет отчаяние.

V

«Твердо держите в душах ваших, что вы не видели никакого образа в тот день, когда говорил к вам Господь на Хориве из среды огня.»

Тем, чьи недовольные голоса я уже давно слышу, кто щитом своего благополучия выставляет священное Имя, тоже грозит стать добычей отчаяния. Вы думаете что оградили себя, отдав первенство не мирским идолам, а Тому, Кто всегда и во всяком случае один среди всех первый. Но один же из всех Он как раз такой, что целым и чистым обратно вручает вам ваше первенство. А вы принимаете от Него этот дар? полноту самих себя?

Вам кажется, что в Нем вы нашли для себя нечто уже не подлежащее шатанию, недвойственное, нечто такое, с чем вы проторенной дорогой войдете в спасенный мир. Вы чувствуете за собой право говорить так. Во–первых, непреходящее и вечное существует же, так не одна вера учит, его ожиданием в сущности только и живут люди. Во–вторых, так учит уже не только вера, тут соль любого человеческого действия, вечное не остается в запредельных сферах, оно воплощается в плоти и крови, почему бы отчасти и не в нас? В–третьих, нам даны обетования, что мы достигнем спасения, и мы получили его залог.

Да, но умозаключать отсюда к достоинствам нашего я мы не имеем никакого права Утешать себя мыслью, будто где‑то в складках нашей личности есть реальный и утвержденный начаток спасенного Царства, значит обманывать себя. Да, твердое и надежное существует. Но искомый нами строй и утверждение истины не в обладании, а в противоположном, трезвом сознании, что не есть и не было утвержденной крупицей вечного Царства никогда и ничто в нас. Не есть и не было, потому что будет.

Будет то, во что мы верим, спасение, свет, пришествие Господа во славе, Воскресение плоти. Поскольку это вообще все что будет и ничего кроме этого не будет, то и все что сейчас есть только обещание, остальное иллюзорно, потому что кончится и не станет. Нельзя забывать, есть будущее Царство сейчас только таким образом что будет; оно есть посреди конечного как единственное начало, к которому из нашей всегда вторичной местности и временности еще нужно вырваться.

Мы не можем содержать в себе истину, жизнь, благо. Не только потому что недостойные сосуды. Благо всегда определялось как цель воли. Как можно содержать в себе цель? Скорее она держит и ведет нас. Непонятно, что думают люди, говорящие, что они «избирают благо и отвергают зло». Воля не выбор, а, как говорит Бердяев, избавление от необходимости выбирать. В русском слове воля хорошо выражен переход: сначала воля стремление к цели, потом бескрайний простор, который обгоняет всякое стремление, протягивается вровень со всяким порывом. Воля–стремление, достигнув полноты, преображается в волю–простор. В относительном мире, где всякий размах обречен на провал, воля утопична; в понятой по–русски воле чувствуется прорыв в абсолютное. Исполнение воли ставится как невозможная задача: она задается в относительном порядке, где звучит скрытой издевкой, а выполняется в абсолютном, где она не ставится, потому что абсолютное начало и есть бескрайняя воля. То же можно сказать иначе. Волю проявляю я как досадно ограниченный и тянущийся к своему благу, расположенный овладеть им; но исполнение моей воли чревато тем, что я выпаду, как уже говорилось, из скорлупы я. Полная воля повертывается преодолением себя. Недаром даже очень дерзкие и бесстрашные люди часто боятся проявлять волю. Они справедливо испытывают перед собственной волей нездешний страх, догадываясь, что она затянет их в такой поворот, из которого им не выйти самими собой. Наоборот, свободу все очень любят, принимая ее за возможность, не вскрывая бездны страха, катиться, планируя самую безопасную траекторию. Есть виртуозы, пользующиеся немыслимой свободой в этом смысле лавирования и ни в чем никогда не выступившие своей волей. Упоительным идеалом свободы неслучайно мерещится неволя. Я невольно сказал, у меня невольно вырвалось— подобные состояния культивируются «свободными» людьми как желанный предел раскованности. Но, понятно, сколько веревочка ни вейся, конец будет. Предел свободному планированию кладет даже не исчерпание жизненного пространства, некогда раздвинутого исходной волей, а отмирание самого существа, лишившего себя воли. Видимо, от воли нельзя отречься безнаказанно; существование задыхается в пустоте. Без воли нет и настоящего блага, только разнообразные мнимые. Я причастен истине и жизни лишь поскольку достигаю полноты воли, а значит перешагиваю через себя, отдаваясь им.

Поэтому нельзя говорить, что мы обладаем истиной и благом отчасти и будем обладать ими все больше. Скорее наоборот, мы еще обладаем чем‑то, поскольку ходим в тумане, но когда свобода осуществится в воле, кончится обладание, развалится огород нашего я. Теперешнее владение, выходит, не крупица будущего, а помеха ему. Чем большим я сейчас владею, тем тяжелее будет отрекаться от своего я. Кому привелось свое временное я жестко спаять с абсолютом, тот пожалуй навсегда лег камнем на дно. «Ни птица в ловушке, ни рыба на песке, — пишет Кергегор, — ни больной на своей постели, ни пленный в самой тесной тюрьме не пленен так, как тот, кто пойман представлением о Боге; потому что как сам Бог, так и сковывающее представление о Нем повсюду и в каждый момент— рядом». Религия и здесь связь: безвыходная связь, которой человек, измаявшись своей живой человечностью, накрепко перевязывает себя, уподобляясь египетской мумии. Истина и благо не ослабят своего сияния и водительства, но по пути восхождения ведомому предстоит потерять себя. Вы, цепко держащие в руках свой достаток, уверены ли, что уже не можете потерять — не хлеб, на него можно положиться, а самих себя.