Изменить стиль страницы

Бабочками я увлекся с детства. Началось все с того, что перед самой войной в шестилетнем возрасте я заболел туберкулезом сумки бедра. Антибиотики тогда еще не открыли, доктора прописали мне полный покой, свежий воздух и как можно больше витамина С. Привозимые с Кавказа лимоны считались деликатесом, их нарезали тонкими ломтиками и клали в чай. Вскоре началась война, и лимоны исчезли вовсе. Вместо лимонного меня поили капустным соком. В нем тоже много витаминов. По три стакана в день. Жуткая дрянь.

Со свежим воздухом проблем не возникало, меня, независимо от времени года и погоды, рано утром вывозили в городе на улицу, на даче — в сад и держали там до позднего вечера. Покой тоже обеспечили полный: запаковали в гипсовую форму, отлитую прямо по мне от пояса до ступней ног, примотали к ней бинтами, уложили на лист толстой фанеры и пожелали выздоровления. «Погулять» меня отпускали раз в день на пятнадцать минут: отвязывали, переворачивали на живот, протирали от пролежней спиртом, внимательно следя, чтобы я, не дай бог, не шевелился.

Когда началась война, из Киева, где мы тогда жили, 2 июля 1941 года, перед самым его окружением немцами, меня на носилках погрузили в поезд и вместе со всей семьей увезли в эвакуацию в Куйбышев (Самару). Там нас вместе с семьями других высоких московских начальников разместили в корпусах военного санатория, на самом берегу Волги. На нашей жизни в Куйбышеве я останавливаться не стану, да и какая жизнь у мальчишки день и ночь примотанного бинтами к фанерной доске? Почти такая, как у бабочки в коллекции.

Итак, о бабочках. Бабочки возникли весной 1942 года, в мою первую весну в эвакуации. Рядом с двухэтажной деревянной, еще дореволюционной постройки, дачей — мы в ней занимали первый этаж, а на втором жили Маленковы — росли огромные кусты сирени. Под этими кустами я «гулял», по-прежнему пришпиленный к фанере и водруженный на больничную каталку на колесиках. Дети со мной, естественно, не играли. Да и как со мною играть? Подойдут на пару секунд, посмотрят и убегают по своим делам. Стараясь хоть как-то скрасить мою неподвижность, мама мне читала книжки, их у нас в эвакуации оказалось три. Первая и самая актуальная, Корнея Чуковского «Солнечная» — о таких же, как я, несчастных туберкулезных малышах, лечившихся от недуга крымским солнышком. Книжку я прослушал бесконечное количество раз. Ее герои декламировали «собственного сочинения» стишок:

Я завидую здоровым —
Поросятам и коровам.

Эти строчки — квинтэссенция нашей «больной» жизни — запомнились мне навсегда. Прикованные к кровати в буквальном смысле этого слова, мы завидовали всем, способным бегать, прыгать, летать.

Чуковский написал свою книжку в 1931 году, тогда его Мурочка, младшая и любимейшая дочка, подхватила костный туберкулез и выхаживали ее в этом «солнечном» крымском санатории. Не выходили. Мурочка умерла. Мне повезло больше.

Другая книга о юных натуралистах, по методу академика Лысенко яровизировавших под Одессой картошку, и третья, моя самая любимая «Остров в степи» — о Фальц-Фейнах, их фамилию я помню до сих пор, и устроенном ими в своем имении в южноукраинской степи, под Каховкой, зоопарке-заповеднике Аскания-Нова с редкими животными и их гибридами. Но бесконечно читать книжки и даже слушать их, невозможно. Основную массу времени я проводил, предоставленный сам себе, лежал под сиренью, по цветам которой порхали самые разные бабочки. Всех я не запомнил, меня поразили «огромные» желто-полосатые хвостатые махаоны. Взрослые иногда ловили их, и давали мне подержать, я вглядывался в рисунок на крыльях, а потом бездумно и безжалостно стирал пальцами пыльцу. Наверное, по детской жестокости, я еще и убивал свои жертвы, но смертоубийство мне не запомнилось. Запомнилось, как я выпускал махаонов. Очень сильные, мускулистые, стоило чуть разжать пальцы, они одним ударом крыльев вырывались на свободу, но далеко не улетали, снова садились на грозди сирени, где их совсем недавно поймали. Мне безумно хотелось самому половить махаонов.

Притягательная краса махаонов поразила в детстве не одного меня. Писатель Сергей Тимофеевич Аксаков в «Семейной хронике» описывает, как в конце 1790-х годов они путешествовали по России и как его, восьмилетнего мальчика, восхитил махаон, сидевший на цветке придорожного чертополоха.

Владимира Владимировича Набокова примерно в том же возрасте, но веком позже, приворожил такой же махаон, порхавший над кустами сирени в их дореволюционном имении.

В 1943 году я начал выздоравливать, вновь учился ходить, сначала на костылях, потом без них, и наконец забегал. В мире оказалось столько интересного, что о махаонах я позабыл. Вернее, мне казалось, что позабыл. Вновь интерес, я бы сказал страсть, к махаонам и иным бабочкам у меня проснулась уже после войны, в Киеве. Лето мы проводили на госдаче в Межигорье. Там, рядом с соседним домом (в 1947 году в нем жили Кагановичи), я обнаружил засаженную «майорами», по-научному цинниями, грядку. Яркие цветы привлекали бабочек со всей округи: хвостатых махаонов, бело-красных адмиралов, коричнево-розовых чертополохниц и их ближайших родственниц, темно-коричневых скромниц с белым «С», каллиграфически выведенным природой на буроватой обратной стороне крыльев. Над грядкой порхало и множество других бабочек: больших и средних белянок, желтушек и совсем маленьких голубеньких голубянок. На фоне всей этой пестроты и богатства красок королями оставались махаоны, в начале лета, такие же, как в Куйбышеве, желто-полосатые, а ближе к осени появлялись южане — подалирии, с рисунком крыльев построже, не ярко-желтым, а скорее белесоватым, тоже с черными поперечными полосами и остренькими, длинненькими шпорами-хвостами. Под Киевом я их увидел впервые. В то лето я наловился бабочек вволю. Безжалостно накалывал их на мамины булавки, а кое-как распластанные крылья придавливал к крышкам картонных конфетных и папиросных коробок кусочками расплющенной свинцовой оплетки проводов. При этом половина пыльцы с них стиралась. Как правильно препарировать бабочек я тогда не знал, все постигал своим умом. Высушенные бабочки я хранил в коробках со стеклянными крышками. Мама в них складывала вилки с ложками. Дно коробок жесткое, деревянное, сверху затянутое белой плюшевой тканью, плохо поддавалось, и чаще не острие булавки входило в фанеру, а головка булавки протыкала мой палец. Пальцы вечно были исколоты, но я не обращал на это внимания.

К концу четвертого класса, первым школьным экзаменам, подводящим итог начальному обучению, я, посчитав себя взрослым, коллекцию забросил. Сухих бабочек в неплотно закрытых коробках постепенно поедала моль, и от махаонов или бражников оставался один прах.

В третий раз, в относительно зрелом возрасте, любовь к чешуекрылым пробудили у меня не красавцы-махаоны, а ночные бабочки-павлиноглазки, или сатурнии. Больше махаонов, с круглыми пятнами-глазами на серо-коричневых крыльях, так, по мнению ученых, бабочки отпугивают птиц и других намеревающихся их съесть хищников. Не знаю, правда ли это, мне узор казался не пугающим, а привлекательным. Но я же не птичка. Перед войной павлиноглазки, большие и поменьше, по вечерам во множестве обитали в Межигорье, в предвечерье слетались на свет, залетали в окна дачи, порхали вокруг ламп, а к утру устраивались по углам, где потемнее, прятались за шторами. В послевоенное время большие павлиноглазки появлялись крайне редко. Они исчезали на глазах, не выдержав напора цивилизации.

Летом 1956 года мы с моей невестой оказались под Киевом, в Валках, в правительственном дачном комплексе рядом с Межигорьем. В главных, больших корпусах обитали Коротченки, глава семейства, Демьян Сергеевич тогда возглавлял Украинский Верховный Совет. Поодаль от основного дома, на спускающейся к Днепру круче, в выделенном ей украинцами «финском» домике проводила лето моя старшая сестра Юля. Она единственная из нашей семьи не последовала за отцом в Москву.