«Дикую охоту» играл во втором туре. И уже в самом начале погас свет. Я продолжал играть, но слышал, как все вокруг копошатся. Они искали свечу, поставили ее на пюпитр — и она тут же провалилась в рояль. Запахло паленым. Меня это все подзадорило, и я чистенько закончил этюд — почти что впотьмах. Только после этого прибежали пожарные…

«Оформление сна» или «Сон оформляется» — скрябинская ремарка в Шестой сонате. Это именно сон, потому что французское «le rêve» можно перевести как «сон» и как «мечта».

В Шестой сонате погружение в сон почти молниеносно, смена состояний не ощутима. Такой сон бывает у детей и при высокой температуре.

Побочные партии в Шестой и Седьмой сонатах чем-то похожи, но в Седьмой — это уже не сон, а бессонница. Тяжелая голова, которая не отключается. Лежа в темной комнате, ты видишь, как светится лоб — твой мозг работает! Несколько часов ворочаешься и идешь к Нине Львовне за снотворным.

Третий обряд:служение Вагнеру.

Это, конечно, от папы. Я смотрел «Песни без слов» Мендельсона, а он поставил передо мной дуэт Эльзы и Ортруды. «Вот самая лучшая музыка», — сказал папа, и мы стали играть в четыре руки.

«Лоэнгрин» еще долго был «лучшей музыкой». Чуть позже я выучил «Смерть Изольды» и играл ее в Одессе [147]. Не мог избавиться от ощущения, что на рояле, как ни крути, получается патока. То ли дело в оркестре…

В «Траурном марше» из «Гибели богов» совсем не звучала литавра. Сыграл этот марш в немецком консульстве, когда умер Гинденбург, и тогда же решил: с транскрипциями покончено! Убежал из консульства прямо в театр, где вечером шла «Раймонда». Вы не представляете, с каким облегчением я играл свою вариацию в III-ем акте!

Вагнера ставить тяжело. У Патриса Шеро «Кольцо» получилось на грани [148]. Все-таки очень скандально… Но очень талантливо.

Надо достичь эффекта кино — чтобы из скалы вырывался настоящий сноп искр. Как это сделать? Вагнер должен быть понятен также, как «Гамлет», — каждое слово. У всех убеждение, что это — сказка, а ведь «Валькирия» — реальная картина, как все здесь кончится. Прежде, чем мы погрузимся в сон, Вотан так простится с каждым из нас — так доверительно. И потом уже воспылает огненное озеро.

Вагнер точнее и поэтичнее Иоанна Богослова. Но все будут зачитываться Апокалипсисом, а про настоящую поэзию забудут.

Самого Вагнера я видел только раз. Все происходило в Голубом гроте. Я был Тангейзером, а Дитрих — Венерой. Конечно, в костюмах Бердслея. За столом, сделанном из сталактитов, Вагнер обедал, а мы должны были развлекать. Что-то ему в моей игре не понравилось, хотя я из кожи лез, чтобы понравиться. Меня в наказание перевели в машинное отделение — я должен был вращать какие-то ручки — освещать грот, приводить в волнение озеро. Но тут я что-то напутал — температура воды упала, и озеро покрылось коркой. Тогда я услышал голос Вагнера. «Он очень виноват! Отправьте его пешком в Рим — чтобы он искупил грехи!»

Это было в 1962-ом году — я собирался на гастроли в Италию. Сон не был вещим — я не так много напутал и даже имел в Риме успех. Но вину перед Вагнером не искупил до сих пор — не продирижировал ни одной его оперой!

Четвертый обряд:построение круга. Первый концерт в Италии — Флоренция. Начинаю с Пятой сюиты Генделя, но «ария с вариациями» еще совершенно сырая. Вместо того, чтобы идти доучивать, — впитываю все, впитываю симметрию!Почти что падаю с ног. Останавливаюсь у каждого собора, изучаю купола. В Ватикане тайком взбираюсь по круглой лестнице, как только узнаю, что архитектор — Браманте. Хотел проверить, прав ли Нейгауз насчет моего черепа. Он, конечно, польстил.

Италия и Греция — самые любимые страны (Россию, конечно, в расчет не беру). После них — Франция, Чехословакия, Япония. Австрия — совершенно особенная. Готов играть там в любом месте — где остановится машина.

Америка — самая нелюбимая. Даже ваш захолустный, малокультурный Борисов — и тот лучше, чем Чикаго [149]. Я ведь в Борисове из интереса играл… но больше не буду, все-таки не самое приятное место.

Конечно, американцы памятник Колумбу не раскусили [150]. Не по зубам. Или не захотели раскусить — ведь не они придумали! Мельников разрушил симметрию и… создал свою. Его дом в Кривоарбатском — абсолютный шедевр, но я бы в нем не хотел жить. Это нескромно.

Фальк посвящал меня в очень высокие материи, что идеально правильное движение есть движение круговое, и что даже небо движется по кругу. «То, что находится под этим кругом, — это внутренность собора. Ты представь себя на вершине купола, то есть в центре круга, только тогда ты построишь фугу», — учил меня Фальк.

Но я никогда не ставлю себя в центр круга — потому что боюсь попасть в замкнутый круг, заколдованный. Помолодости я попадал, потом меня оттуда еле вытягивали. Но иногда мне кажется, что я все там и пребываю — в самом что ни на есть замкнутом.

Лучше поставить кого-нибудь другого, хоть бы и вас. Я должен видеть со стороны… Хорошо, пусть не вас, пусть себя… но не себя сегодняшнего — своего двойника, тень. Сейчас все чаще приходит эта мысль — поговорить с тем, кому двадцать шесть. Но он не отвечает… или не хочет отвечать — куда-то летит, скачет по поверхности.

Пятый обряд:исчезновение

Первый раз это по-настоящему получилось в квинтете Брамса, потом уже в концерте Чайковского с Караяном. С ним это было легко — он в любой ситуации потянет одеяло на себя.

Караяну нравилось, как я играл переход от Maestoso к главной партии. Там есть такие тихие двойные ноты… Обычно их играют колюче, звонко. «Слава, вы как молодая курочка клюете зернышки», — засмеялся Караян, чем вызвал соответствующую реакцию у господ. Но ему действительно нравилось, потому что открывалась тема у первых скрипок и виолончелей

Вспомните начало разработки. Перед этим — ускользающие пассажи у рояля, я должен в них совершенно испариться. Если бы около меня была лампа, я бы ее погасил. Струнным надо начинать в темноте.

Караян доказал, что это «симфония-концерт», и я как мог ему помогал. Даже в каденции не должно быть звонкого рояля! В «Quasi Adagio» нет бенгальских огней! Здесь техника, похожая на пуантилизм в живописи. Вспомните Сера! Изображение наносится небольшими точками из чистых красок. Получается мерцающий, вибрирующий свет. Что-то похожее на «Воскресный день в Гранд-Жатт» [151](не забывайте, это — Чайковский, и такая изысканная манера очень даже в его стиле).

С Давидом Федоровичем всегда было интересно [152]. Ни с кем не было так интересно. Он умел исчезать для меня, я умел для него. Иногда исчезали вместе (в Первой части сонаты Шостаковича, даже в бетховенских сонатах!). Но в сонате Франка не все ладилось. Ему казалось, что это — салон, а я знал, что это прустовский Вентейль. Ведь прообраз Вентейля — Дебюсси. «Вот и хорошо — переходил в наступление Ойстрах. — Дебюсси все время бегал в «Черную кошку», по барам, где выступали всякие клоунессы» [153].

Наверное, у Давида Федоровича на Пруста не было времени. А вы читали Пруста? Я ведь просил — в день по странице!!! Помните впечатление Свана от сонаты? Струйка скрипки, sine materia [154]. Вот это и нужно в Первой части Франка. Вторая часть — слух, что Вентейлю грозит умопомешательство. С этого момента у нас с Ойстрахом все пошло…

Вам ведь нравятся наши «смычковые братья»? Олег и Витя — ангелы. Потому что у них инструмент такой. У Олега скрипка звучит как сопрано, у Вити — как контральто. Наташа и Юра — демоны, которых погрузили в святую воду [155]… Мне кажется, в Es-dur'ном квартете Моцарта мы чего-то достигли. И чему я больше всего рад — во второй части.

У этого Larghetto свой цвет. Строгий, сдержанный желтый. Это основной цвет Вермеера. Вы, конечно, знаете его по иллюстрациям. Полюбуйтесь у меня на пюпитре…

На пюпитре с зеленым сукном открыта книга с изображением вермееровской «Кружевницы» [156].