Надо сказать всем, чтобы к этим сочинениям не прикасались лет двадцать пять! Ноты выдавать только музыковедам.

Теперь останавливаемся у ресторана «Прага».

Знаете, как раньше его называли — «Брага»! Знаменательное место. Ольга Леонардовна рассказывала, что Чехов здесь отмечал премьеру «Трех сестер». Скрябин праздновал исполнение «Прометея».

(Разглядывает небо).Облака! В точности как у Листа — серые [128]. Скрябин ввел в партитуру «Прометея» «стальной цвет с металлическим блеском». Что-то похожее…

Я не очень верю в скрябинское «Luce». Для меня, например, Es-dur — красный. Но, сколько Es-dur'ных сочинений, столько и новых оттенков. Давайте будем перебирать: алый, рубиновый, пурпурный, яхонтовый, пунцовый, багряный, малиновый, как мак, как грудка у снегиря…

У Дома-музея Скрябина, на Николопесковском.

Это последнее его пристанище. Сюда приходили и Бердяев, и Алиса Коонен…

Для меня в Скрябине важно, что он тоже странник. Много играл и в Европе, и в России. Ему нравилось в Лондоне — я его понимаю. Один из родственников Генри Вуда рассказывал [129], что, расплачиваясь, Скрябин обязательно одевал перчатки. Англичане находили в этом аристократизм, а на самом деле — обыкновенная мнительность. Скрябин всего боялся… и заражения тоже. Кто чего боится…

Говорят, он мужественно переносил операции. Ему изрезали все лицо, но не спасли.

У меня был случай в Польше — пренеприятный. Авария. Голова разбита, много потерял крови. За два часа до концерта надо накладывать швы. Меня уговаривали на операцию под наркозом, чтобы потом отменить концерт. Перенести. Но я настоял, чтобы швы наложили без наркоза. С мыслью: все! доездился! — я отключился. Был без сознания. Первое, что спросил, когда очнулся: «Что я сегодня играю?» Мне ответили: «Прелюдии и фуги Шостаковича». И я опять в обморок! Потом на меня нацепили тюбетейку, и я играл.

И Шуберт, и Скрябин мало постранствовали. А я все мечусь — по двум направлениям. По направлению к Свану — там все такое чувственное, с грехом пополам. Или к Германтам — там «чистая духовность» и… сны [130]!

Хотите, расскажу вчерашний сон? Только не упадите в обморок! Это все ваш Андерсен… У него есть такая «сказочка» — про красные башмачки [131]. Одна девочка их никогда не снимала и появлялась в самых неподходящих местах. Ей все делали замечания, а она от восторга начинала танцевать. Затанцевалась и не смогла остановиться. Тогда девочка обратилась к дровосеку и он отрубил ей ножки вместе с этими башмачками. Девочка, счастливая, заковыляла на костылях в церковь, а башмачки так и продолжали танцевать — по всему белу свету. Я все это прочитал на ночь… и вот, что потом увидел.

Я без остановки барабаню пальцами.

У пианистов есть такая привычка, хотя я за собой ее не замечал. Барабаню по окнам, за обеденным столом, потом в церкви на усыпальнице. Это вызывает раздражение окружающих. Папа глядит с портрета с угрожающим видом. Барабаню на церемонии по поводу вручения чего-то. Стучу по чьей-то важной лысине. Меня просят научиться себя вести и лишают важной премии. На улице я уже размахиваю, дирижирую — как Штраус своими польками. Срываю шляпы, сбиваю прохожих…

Мне навстречу — однорукий пианист Пауль Виттгенштейн. Для него писали леворучные концерты и Равель, и Прокофьев. Он предлагает отвести к одному знакомому палачу. Я еще успел подумать, какое это будет облегчение, и поцеловал единственную руку Виттгенштейна… И, конечно, проснулся.

Сразу этого Андерсена с глаз долой! А когда успокоился, решил, что это хороший был сон. Представляете, я уже истлею, а руки мои могли бы играть! Прибегут к вам, поиграют вашего любимого Франка. Вы успокоитесь, меня вспомните. Потом постучатся к Тутику, к Олегу с Наташей… Это же лучше — живые руки… чем гипсовые! У Рахманинова с них сделали слепки — а что в них толку? Слепки играть не будут!

XVI. Я проглотил колокол

Это продолжение начатой прогулки. Только теперь в направлении Новодевичьего.

— Зачем вам кладбище? Туда не пускают без пропуска. Лучше узнайте, в каком кинотеатре идет «Медея» Пазолини.

— Но вы обещали показать могилы Нейгауза, Софроницкого… — Хорошо, если нет «Медеи», пойдемте на «Бесприданницу».

— И «Бесприданницы» нет. Есть дневной концерт в консерватории. Пианист N играет «Патетическую», «Лунную», «Пасторальную», «Аппассионату».

— Хорошо, тогда лучше на кладбище…

И вот мы у ворот Новодевичьего… Покупая розы, Святослав Теофилович долго «прикидывал», сколько их потребуется:

— Семь — это мое число! Пусть будет три раза по семь! И еще одну розу…

— Это для кого?

— Как для кого? Для того пианиста!

Вы что-нибудь понимаете в снах? В какой-то момент я их начал запоминать. Представляете, даже открыл Фрейда. Один сон у него мне понравился. Девушка шла через зал и разбила голову о люстру. Люстра низко висела. Толкование такое: у нее скоро выпадут волосы. Я сразу закрыл Фрейда и понял, что все толкования — это только толкования.

У меня сны напрямую связаны с музыкой, которую я играю. За всю жизнь, наверное, запомнил столько же снов, сколько сыграл сочинений.

Когда бился над этюдом-картиной Рахманинова, увидел себя, глотающим колокол. У того сна была даже тональность — c-moll. [132]

На концерте все разъяснилось. Я запутался в самом конце этюда, там, где начинается перезвон. С тех пор я редко играю этот этюд в концертах, а сны стараюсь запоминать.

Самый красивый перезвон в Ростове! Там есть легенда про большой колокол, звонивший в миноре. Это угнетало митрополита, ему казалось, что в него вселяются бесы. Тогда он приказал снять колокол и поменять лад на мажорный.

Так ведь и Скрябин. Я специально играю прелюдию ор. 51 № 2 — это его последняя вещь в миноре. Учтите — еще не написана Пятая соната!

(Останавливаемся у скрябинского белого мрамора.)

Памятник хороший, но лучше всего надпись: СКРЯБИН. Без комментариев. Наверное, он уже понял, что его указание: «с небесным сладострастием» тут неисполнимо. Вот на их клавиатуре, небесной…

Там, наконец, можно достичь pianissimo — тишайшее. Чтобы в «Бабочках» шум карнавальной ночи действительно у-га-сал. А «Террасу» можно сыграть так, что французы не скажут: тихо [133]. Я и так грохочу, а ведь надо «presque plus rien», то есть «почти исчезая».

(У памятника Нейгаузу).Этому и учил Генрих Густавович, когда я проходил с ним Тридцать первую сонату. Он показал мне эскиз Иванова «Архангел Гавриил поражает Захария немотою» [134]. Adagio — мысль, состояние, которое нужно передать любым способом, только не словами. Я посылаю вам нотную строчку — она вам заменяет слова. Вы получили мою открытку с Равелем?.. [135]«Человек открывает рот от пустоты, от того, что в этот момент его оставляет Бог», — не помню, кто это сказал.

Вам нравится эта крышка? Она означает: жил пианист Нейгауз. Его дом был — рояль. Но ведь Нейгауз был больше, чем пианист. Он вынимал из тебя душу, проводил над ней опыты. а потом возвращал — обогащенную, красивую.

Кому-то роют свежую могилу. Рихтер долго наблюдает, а могильщик напевает свою песню. «Знаете, что он поет? — спрашивает Рихтер. — Вот и я не знаю… Это как в «Гамлете»: привычка сделала для него это копание самым простым делом».

Помните, мы с Фишером-Дискау исполняли песню «Тоска могильщика»? Он переходил на такое pianissimo, не снимая с дыхания. Я уже не знал, как утопить звук (напевает Шуберта).«Пробьет мой час и кто же зароет меня?»

Зарыть желающие найдутся… даже с удовольствием. Вот кто потом ходить будет? Знаю — Наташа Журавлева, чуть реже — Олег… А вы снизойдете? Только заклинаю: одну белую розу, длинную. Никаких гладиолусов. Если гладиолусы, то фиолетовые.