Изменить стиль страницы

— А кто ж его сужает? — будто очнулся Колотилин, закончив, морщась, битое колено растирать. — Вон с Мельниченко будут… как это самое… как сжатые пружины. Прижались, распрямились, побежали хоть до чужой штрафной. А батя с Толькой будут им на ход давать. Вроде ладей, такие две туры — туда-сюда, от края и до края. Работы только, хода на полполя больше, силенок бы хватило. А так нас сколько было впереди, так столько же и будет. Хоть четверо, хоть пятеро. И разделения функций как бы нет традиционного: защитник — он же нападающий и может ближе всех к чужим воротам оказаться. От них не ждут такой вот широты… а те — раз, раз и у чужих ворот. То вот от нас с тобой угрозы ждали, караулили, а при таком раскладе от кого? От всех!

— Когда помру, вот он меня на тренерской заменит, — кивнул на Клима Свиридовский. — Ну, если сам, конечно, будет жив.

— Ну, да не нашего ума, — беззлобно Кукубенко ковырнул. — Стратеги. Вы б еще карту разложили, бошки сдвинули. Слышь, Разбегай, мож, я в ворота встану, а ты вперед пойдешь, уж коли у нас распределения функций больше. А как мы фрицев этим изумим… они ж… е…! за головы все схватятся: как? что такое? отчего? какого х… этот маленький в воротах прыгает?

И все, уже идти им время; вновь натянули свитера на взмыленные, мокрые, остывшие тела, добили самокрутки, примяли, раздавили, на свет божий вышли, под солнце, постукивая крепко по полам шипами бутс, навстречу свисту, реву ждущей переворота всего дела с ног на голову толпы. Будто в самом тут воздухе, гудящем и дрожащем, уже переменилось что-то, и стало душно, тяжко, как перед грозой; все поле, все пространство, все мироздание трепетало от напряжения, было занято сплошной великой электрической силой, обыкновенной, знакомой, привычной, но в то же время и попершей с доселе небывалой яростью их подавить, сломить, вот больше, чем убить, поскольку поражение стало большим сейчас, чем смерть, и лишний гол, отяготивший ту или иную команду в перевес, тянул в небытие, кромешный мрак позора, который не сгорит, не уничтожится вместе с твоей жизнью.

Они про это понимали всё — и те, и эти, русские и немцы, — про требование выиграть сейчас или рассыпаться в космическую пыль, с давящей силой им предъявленное родиной. От немцев, уже вышедших на поле, исходила нетерпеливая вот эта ярость особенного сорта: они расставились уже, бия в ладоши и покрикивая гортанно то и дело друг на друга, как будто призывая вспомнить, кто они такие есть — не потерпевшие ни поражения доселе большие игроки, согретые доверием отца; в глазах у них, глядевших пусто, сильно, непреклонно, уже, помимо долга, не осталось ничего, посмотришь — жуть прохватит, встречная решимость в тебе взбрыкнет, поднимется, исполнит звонкой крови: война, война идет, и никакого тут названия иного больше нет.

Едва на центр поставил Эрвин мяч и свистнул, с таким холодным бешенством задвигались, с такой машинной безотказностью, что, верно, первый тайм им показался, русским, вальсом «На волнах Дуная». И счет ударов по ногам мгновенно потеряли: ни шагу не ступить, чтобы тебя не подковали. Свистел, тут ничего не скажешь, Эрвин честно, как только мог, старался соблюсти приличия, чистоту, но чтоб за грубость красный свет зажечь кому-то из своих залютовавших соплеменников — на это он, конечно, не решился. Лишь останавливал, внушал, его с пустыми зенками, позабывая уже кивать, согласно слушали и снова продолжали бить, идти на мяч в подкатах зверских. И новое еще оружие в перерыве придумали немцы себе: защитники их все теперь в составе одной линии согласно вперед выбегать наловчились, то Колотилина, то Кукубенко оставляя в мгновение передачи за своими спинами, уничтожая таким образом всю прелесть длинных передач на ход… так что бессмысленно им стало, грузчикам, теперь одним касанием на удар Макара с Климом выводить, не получалось больше одним острым переводом уничтожать всю разность меж немецкой сытой мощью и собственной голодной усталостью; впустую Клим с Макаром готовили рывки и совершали — не выходило немцев обмануть, остановиться вместе с ними в нужное мгновение на линии одной. И не оспоришь приговор арбитра — все верно, вне игры есть вне игры — лишь остановится покорно, стреноженный свистком, Макар, да поплетется Клим к своим воротам, повесив голову и встряхивая мокрым чубом.

Чем дальше, тем сильнее жали, ритм нагнетая и тесня червонных игроков к воротам, в которых ни секунды не стоял на месте, от штанги к штанге двигался, метался Разбегаев, опять вершил невероятное, вытягиваясь в струнку, опять играл свободно по всей своей штрафной руками и ногами, расчетливо пренебрегая караулом на самой линии ворот и поражая всех самоуверенной, в полнейшем самообладании, игрой своей на выходах… опять врывался в гущу игроков, чужих и своих, и выше всех выпрыгивал, вылавливая мяч или лупя что было силы по снаряду кулаком, опять бросался в ноги атакующему немцу, опять перекрывал прострелы в центр своим длиннющим черным телом, и все страшнее, отчаяннее, все жертвеннее выходы такие становились: смотреть нет мочи, как выходит, ложится в ноги будто табуну, во весь опор несущемуся, этот спокойно-непреклонный человек, бесстрашный до уродства, беспощадный к собственной персоне. Сомнут, раздавят ведь, растопчут, запинают, но будто воли в том его уже и нет — сама собой разжимается пружина в Разбегаеве, его толкая на идущего курьерским поездом навстречу игрока… так гончий пес летит сквозь чащу, подхлестнутый явностью пахучего следа, не видя больше ничего, не чуя… на что напорется, куда провалится… природа и судьба ведут его, их смысл, раскаленный добела… и мертвой хваткой в мяч вцепляется и держит, свернувшись калачом в дерущихся ногах, и бьют его, гвоздят, галопом налетев, конем обрушившись, в соленом помутнении, в остервенении уже последнем немцы. Пока свои подскочат на защиту, пока на немцев налетят и распихают… Пошел навес, застил мяч солнце на мгновение, в рассчитанном до сантиметре прыжке забрал вратарь червонных мяч, и в эту самую секунду — когда завис, к рукам приклеив мяч, в прыжковой безопорной фазе Разбегаев — влетел в него, как на рога приняв на корпус вратаря, Метцельдер, и кувыркнулся вверх тормашками голкипер, пал со страшной высоты, каким-то чудом шею себе при этом не свернув; от сотрясения мяч выпал, выскользнул из рук, и подскочивший Штих тут же всадил его в никем не защищенные ворота. Один сквитали немцы. Не выдержав, сжимая кулаки, пошел Кузьменко на Метцельдера, чтоб преподать, втемяшить явно тому начатки грамоты футбольной, приличий правила, но удержал его, схватив за шею, Свиридовский: «Их праздник, погоди».

Почуяв близость перелома, неминуемость, еще нажали немцы; красиво это или некрасиво, — решили бить в одну и ту же точку — в Разбегаева, клепать навесы сильно-неудобные в самую гущу игроков, в борьбу, вот эти сшибки верховые провоцируя… один заброс, другой, и заискрила, затрещала от столкновений лбами русская штрафная, покрылась вся нарывами тревожными — вот-вот один из них надуется, прорвется; то вдруг на ближней, то на дальней штанге высвобождалась электрическая сила, и был разряд, удар, и получалось пока держаться до поры. Еще пошел один навес, опять в рассчитанном до сантиметра прыжке длиннющими руками сцапал Разбегаев летящий мяч, и снова, будто на таран идя, не уходя от столкновения, не чтя, не отдавая должного, напал Метцельдер на него и, прыгнув высоко, боднул прям в челюсть — откинулась от крепкого удара голова и навзничь повалился Коля на газон, роняя мяч и непонятно какой силой изловчившись, как кошка лапой, ударить по мячу, лежмя вслепую выбить за пределы расстрельной зоны. Сжимая голову, звенящую трамваем, насилу встал:

— Играю, Эрвин. Могу продолжать.

Метцельдер пусто хлопал оловянными глазами; лицо раскаяния не выражало, мягко говоря.

— Ну это чересчур, — сказал Свиридовский своим, которые уже готовы были в драку кинуться. — Спокойно, счас я его вынесу.

Когда закончилась ничем еще одна атака немцев и Разбегаев, увильнув от прессингующих противников, послал на немецкую сторону мяч всей силой ляжки и икры, и нападающие немцев повернулись уже лицом к своим воротам, все сделал Свиридовский в точности, как обещал. Внимание Эрвина, всех игроков, трибун — на мяч; Метцельдер, запоздав, как водится, немного с выходом, лениво трусцой возвращается назад, не чуя за спиной скучно-равнодушно шагающего мстителя… вот Свиридовский тоже, глядя на мяч, зависший в верхней точке лёта, делает шаг, не видный никому, и самыми высокими шипами как бы нечаянно врезается в стопу, в сплетение тонких косточек и нежных сухожилий. Метцельдер, надломившись непроницаемым лицом, перестает быть глыбой, атакующей машиной, валится набок, корчится от боли.