Изменить стиль страницы

— Выбросили ее, — сказал Вася. — Свихнулась. Бедолага!

— Ага, — согласился я эхом.

Казалось, еще одна солнечная минутка — и машины будут плавиться, перемешиваясь и образовывая новые диковинные формы.

— Наше будущее… Или уже настоящее? — сказал Вася про жигуль и с покровительственным зевком добавил: — Музыка врага.

— Ага, — отозвался я (из вежливости).

Пробка зашаталась. Машины дернулись. Муэдзин рыдал в жигуленке. Собака вынеслась на тротуар и отрывисто, вопросительно залаяла: гав? гав? гав?? гав???

Когда этот солнечный эпизод снова и снова память станет выталкивать, я в безумии воображу: невозможное возможно! Истинный Всевышний — Аллах, и нет Бога, кроме Аллаха, и Вася тогда… оскорбил… фразой своей песню задел, ту, что орала из жигуленка… была не песней, но молитвой… назвал «музыкой врага»… И за это все случилось. А я добавил: «Ага»… Пощади, сжалься, мусульманское небо Москвы! Смуглое от гари!

Правоверный читатель сейчас задумчиво и согласно кивнет.

Но я вспоминаю: Вася захворал раньше. Он жаловался на недавние жар и ломоту до того, как мы поравнялись с песней. До того!

Может, собака замешана?.. Колли. Она прокляла нас своим вопросительным лаем. Под этот лай Васина хворь, которая так бы угасла и рассеялась, вспыхнула и заполыхала.

Или есть тайные события, изнаночное время. И мы с пробкой угодили на непостижимый уровень несчастья, в невидимую тучу, беременную жгучими градинами беды.

Оглядывая эту историю от предыдущих дней до оставшихся часов, я понимаю: приговор прозвучал гораздо раньше. Вероятно, в ту ночь, когда Васе привиделся Спаситель с хлебом. Лай сумасшедшей собаки на проспекте — это мелкая зарубочка на пути к смерти. А исламская песня? Откуда ж я знаю, что в ней пелось! Может, араб орал: «Прощай, прощай! Ничего не обещай!»

Какая только каша в голову не лезет! Узнав о смерти знакомого, ищешь любую надежду, что он в порядке, сообщат: выжил, жив-здоров, извинятся за недоразумение. Или, наоборот, нужна самая нелепая причина, почему вдруг человек пропал.

— Жарко, — сказал я.

— Кого? — пророческим голосом выкрикнул Петя.

Вася рассмеялся, заражая смехом глаз и светом бороды, и обернулся, щедро сверкая глазами:

— Не жалко, а жарко!

Мы жужжали по шоссе, лесная кулиса темнела, перегретая, по правому борту. Гудел тугой ветерок, но все равно жарко было до изжоги.

— Хорошо бы к воде махнуть. Не хочешь завтра?

— Хочу, — он кивнул. — Есть близко озеро волшебное. В моем детстве пруд был в самом поселке. Мутный, правда. Как перестройка началась — пересох.

— Судьба страны в зеркале пруда… — подхватил я. — В перестройку пересох. В застой подернулся ряской. В оттепель вышел из берегов. Вась, а рыба там водилась?

— При Сталине — акульи стаи! — Петя заерзал, коленями давя меня сквозь кресло. — При Ленине — тюлени!

— Караси, плотва, уклейки, — ответил Вася молитвенным речитативом.

— Поднять стекло? — сказал я. — Тебя опять не продует?

— Все о'кей! Я поправился! — Машина жизни набирала скорость. — Слушай! Давно собирался… — Он напрягся и выдохнул: — Наташа — цыганка!

— Наташа?

— Нянька ваша!

— Молдаванка!

Он зачастил, не отрываясь от дороги, как будто дочитывая часы, спешил к первому возгласу литургии.

— Они все цыгане, Сереж! Я свою вину знаю. Я вам эту бабу привел. Этих молдаван у нас в поселке наняли. Ее муж со товарищи храм строят.

Я и растаял! Обрадовался — у нас никогда храма не стояло. Когда ее увидел, подумал: молодая, денег мало, дай-ка вам помогу и ее пристрою, и спросил: будешь младенца нянчить? Она ласково так согласилась. Разговорились. Сказала, что в Бога верит. Оба природу любим, грибы, ягоды. Рассказал ей про куриный гриб — по вкусу второй шампиньон, — великое дело. Она говорит: если грибы три часа вываривать, потом хоть поганку жуй. Я за своими компьютерами все эти годы скучал по лесу с грибами!

Не разобрался я в ней. Наглая она! Она, Сережа, хуже компьютера. От меня убегает, сына твоего уносит. Я к твоим заходил раз-другой. Дочку привел, Ванюшу поцеловать. А эта манки — только я на двор — бегом. Или на дорогу с коляской. Или за дом. Или в дом. Лишь бы от меня. Глаза прячет, под нос бормочет, ребенка прижимает, он ревет. Даже Любка моя заметила: «Пап, а чего тетя такая идиота?»

— Идиота?

— Вместо идиотка — идиота говорит. Это после Америки. Привыкла. Но я не переучиваю. Слово-то плохое.

— А Аня?

— Прости, по-моему, цыганка твою жену подчинила. Хоть бы раз она обезьяну одернула! Одна молчит, другая хамит. Хамит и бегает — вот-вот ребенка уронит!

— Я с тобой согласен, — сказал я. — Мне Наташа тоже не нравится. Она меня не уважает. Я бы ее выгнал, но кого взять?

— Некого совсем. Но обезьяна — это ноу комментс. Год назад жила одна старуха, Полина Никитична. Так с детишками ладила… Супер! Поменялся поселок. Мало кто остался. Мать в Москве, отец в могиле, дед с бабкой тоже лежат. Бывало, сяду над лужей и муравья на подорожнике плавать запущу. И такая тишина вокруг. Где замки богачей — там коровы паслись. Мой поселок, моя родина, школа здесь моя, наше кладбище. Теперь все забились по домам, по дворам. Или гуляют в специальном месте — на детской площадке. Раньше весь поселок был детская площадка! И лес… Я с четырех лет по лесу один гулял.

— Не боялся? — прозвенела Ульяна.

Мы въехали на окраину поселка.

— Ученые доказали: в лесу кислорода — как в открытом море! — провозгласил Петя. — Голова варит — можно открытия совершать!

— Вот именно, — одобрил Вася. — В лесу надо уметь плавать. С детства. Однажды на полянке заяц выскочил, еще до школы было. Я к нему шаг, и он ко мне. Не поверите: я его по голове гладил! За ухом чесал! Как кошку! Верите?

— Куда ж без веры… — устало сказал я и, уже сказав, уловил в своем голосе иронию и печаль.

Центральная улица была отутюженная, серо-стальная. По краям выстроились деревянные домики. Мы свернули на улицу Льва Толстого, половина которой лоснилась той же гладью, и это было понятно: вдоль краснели кирпичом пять одинаковых крепостей, самодовольно жмущихся друг к дружке. Дальше гладь обрывалась, начинались деревянные жилища и дорога превращалась в острые куски старого асфальта, так что остаток Льва Толстого вилял, прыгал и бранился из-под колес.

Затем случилась столь же расхристанная ул. Маяковского. Мы свернули на Лермонтова, где был вызывающе короткий отрезок глади у одинокой красной крепости, и дальше простиралась голая земляная пыль.

Справа деревянные дома, слева деревья леса. Приехали.

— Будьте здоровы! — сказал Вася и улыбнулся очаровательно.

Я, как всегда, предложил ему деньги.

— Да ты в своем уме! — Он засмеялся и укатил. В конец улицы, к своим.

Смерть придвигалась к нему.

— Счастливо!

Я отпер калитку.

— Наконец-то! — Жена кормила сына на деревянных ступеньках. Грудью, выпростанной из цветастого сарафана.

Я и не подумал ревновать ее грудь к Пете, смущенно засопевшему у меня за спиной, точно это его кормят.

Дом был большой, двухэтажный. Напротив — строение кухни. От дома к кухне вел дворик шириной в два кошачьих прыжка. Пятачок с вкраплениями бетона, выложенными морской ракушкой и блестками затупившегося стекла, и с подметенной уютной землицей. Из-за куста жимолости краснела коляска. У кухни расположился водопровод: жестяная раковина. Вытянутое тонкое железо, изгибаясь на конце, выдавало сейчас струю. Блестящая, она рассекала знойный воздух и рушилась. Как здорово жидкий холод совпадал с летом, нагретым двором, по квадрату которого ползали вялые, подбитые жарой мухи… И с этой любимой молодой женщиной и моим младенцем.

Он, не отвлекаясь, ел молочко, почавкивая в лад одному ему слышному гудению жары и морщась бровкой на гром воды. Толстоморденький.

— Хорошо, что вы приехали! Здесь так скучно! — сказала Аня приподнятым голосом.

Она сложила губы и вытянула для поцелуя. Скуластая, темные с медным оттенком волосы до плеч. Яркие глаза. Хрупкие раскосые брови.