Изменить стиль страницы

— Васю в больницу повезли, — сказал я.

— Все, что нас не убивает… — Петя замахнулся челюстью.

— О, только не это… — простонал я. — Не надо сентенций. Что это за болезнь, когда человек синеет?

— Рак крови, — рассудительно сказала Аня. — Сходите за вином?

— Синий — значит пьяный! — Петя щелкнул зубами, точно раскусил гранитный ломтик кроссворда.

— Ты же кормящая, — сказал я.

— Кормящая… — протянула жена, копируя мою грусть, и вернула с нотой мольбы: — Ну, немножко вина! А себе возьми пива…

До магазина было десять минут спокойной ходьбы сначала по земляной дороге мимо леса и дома Васи, потом поворот и — по старым кускам асфальта. Я взял бутылку белого чилийского — Ане и Ульяне. Себе пять бутылочек «Миллера» с сушеной рыбкой. Петя набрал коктейлей. Водка и дыня, и арбуз, и киви. Меня затошнило от одного пестрого вида этих жестянок, а Петя ничего, приободрился. С молодцеватым хрустом вскрыл киви и стал засасывать.

На нашей улице, на обочине, с белым бидоном стояла дородная старуха. Я пересекся с ней глазами. Волосатая родинка на двойном подбородке. Подбородок — как клубок шерсти.

Она качнулась и трескуче зевнула.

Петя вырвался вперед, он обернул красно-сизое лицо, уже расцвеченное коктейльным салютом. Я припустил. Мы пошли рядом.

— Петь, давай в лес!

Сойдя с дороги, мы исчезли между соснами.

Солнце скользило по стволам, рябили блики. В тени покоилась игольчатая залежь. Мусор лежал среди шишек и парочки багровых сыроежек.

Мы выбрали упавшее дерево. Я открыл пиво, сделал глоток, извлек рыбку, начал грызть.

Каждый раз, уезжая из города, я старался зайти в лес и с первым вздохом ощущал растворение. Лес смотрел на меня отечески. Как будто не я по нему скучал, а он по мне истосковался. Но это был пытливый взгляд.

— Мутная дача, — сказал я. — Аня изменилась.

— Изменила? — Петя звякнул жестянкой о зубы.

— Другая она. Напуганная какая-то. Нянька меня бесит. За ребенка сердце болит. Василий заболел чем-то. Страшным. А ведь только что нас вез.

— Лично я не боюсь смерти! — Петя потряс жестянкой и заглянул в дырку с той увлеченностью, с какой смотрел в саду на пионерский значок.

— Знаешь, вы с Васей чем-то похожи. — Я похлопал его по байковому плечу.

— Мы? Я тоже посинел? — Рябь иронии обежала мокрые губы: туда-обратно.

— Нет. Резкостью решений. Ты завязал с физикой. Вася раньше был специалист по компьютерам, работал в американской компании. Долго работал. Год назад он вдруг вернулся в Москву и отдал всего себя храму. Что заставляет человека измениться? Я не знал тебя физиком. Скажи: ты тогда был другим человеком?

Петя взболтнул коктейль:

— Ты бы не узнал меня. Я был тихоня. Скромный, малословный. Всегда за учебниками. Когда в школе учился, выигрывал олимпиады. На факультете меня за лучшего студента держали.

— И почему ты бросил физику?

— По-то-лок. Сам растешь, а потолок не растет. Ты головой давишь, голова пухнет. Одно спасение — согнуться, но прыгнуть за дверь. За дверью, может, хуже, может, и лучше. Здесь места точно нет.

— Что это за потолок? — Я скорее отхлебнул еще пива, вымывая из языка вонзившуюся рыбью иголку. — Потолок таланта? Ума потолок?

— Интереса! Я был мальчик робкий, маменькин сынок, сидел в теплых тапках и с учебником дружил. Возраст свое взял, я в универе новых людей встретил, стал пиво пить после занятий, с девочкой одной из Тамбова поцеловался, страшила, но губы — как вишни. Блок мне попался. «Но даже небо было страстно… И небо было за меня!» Начал я много читать. Пока не дочитаю книжку стихов — не отложу. Каждое стихотворение читал как откровение. И я понял, что физика — это детство, домашняя неволя, там приз — мамин яблочный пирог. Другой мир — широк, весел, пьют на ветру, стихи сочиняют, и награда другая — поцелуй взасос от студентки из соседнего учебного корпуса, второго, который гуманитарный. Стал я резким, надел кожанку, дома грубил, преподам дерзил, говорил отрывисто. Так мой новый стиль родился. Я как будто из ребенка стал подростком.

— Подростком?

— Да, да! Запоздало, допускаю. А бывает, человек не изменился и навсегда остался ребенком. Я до подростка подрос и этому рад. У меня первая детская любовь — физика. А первая юная страсть — поэзия. В итоге: я — другой. Я — поэт!

Он стукнул по дереву, лежащему под нами. Ткнул указательным пальцем и с сухим треском проколол кору:

— Все равно не поймешь, пока в моей шкуре не окажешься! Кыш! Кыш! — задул на палец, сметая оранжевую мошку, скоростную, размером с точку.

Оранжевая сгинула.

Я смотрел на Петю, и мне чудилось, что мы, как и мусор, раскиданный здесь, — продавленная пачка сигарет, бутылка из-под пепси с коричневыми разводами внутри, желтая и измятая газета, — мы тоже невидимо и незаметно превращаемся в часть леса. От мусора лес не терял своей сакральности, присваивал эти внешние предметы и бросал на них очищающий отсвет, но в нем накапливалось отчуждение.

Петя запрокинул лицо с жестянкой, вернулся в поклоне и поднял на меня захмелевшие, зарозовевшие глаза:

— Я рождался заново! Так змея старую кожу долой… В свежей коже ей больно и неловко. Стыдно. А старая сама слезла. Дернулся — на тебе уже новая! Старая умерла. Может, и ты теперь умрешь. Но к старой нет возврата! Чувствуешь — так надо. Организм требует. Это во спасение!

— Какое спасение, если ничего хорошего от перемены не будет?

— Природа знает, как надо. Если ты не сумел желанием управлять — значит такая воля природы. Я тебе как физик докладываю.

— Во спасение, говоришь? Это что же за спасение? Души?

Петя в ответ вздохнул и пожал плечами (и следом вздохнул ветерком лес и тоже пожал зелеными плечами):

— Бывает, организм понял, что сдает, и человек себя приготовляет. Старик белую рубашку надевает. Вася твой во что облачился?

— В стихарь, — тихо сказал я. Отчаянно звенел комар. — Я почему спросил? — доверительно прошептал я. — Строго между нами: я хочу в политику. Послезавтра у меня важная встреча. Мне предложили возглавить всероссийское движение. Петя, так же можно до конца жизни писать в газету, писать книжки! Мне уже тесно, понимаешь? Я другого хочу и ничего с собой поделать не могу. Мне кажется, что там — реальная жизнь, обаяние, мощь, приключения, только оттуда можно жизнь менять, буквы перестали работать. Я хочу лепить историю, как снег… Видимо, я не прав, сунусь туда и проиграю всем этим акулам. А вот хочется, и все!

Мы молчали. Лес молчал простодушным молчанием, но я, как всегда, ждал от леса подвоха. Где-то совсем рядом раздался сочный щелчок, и мы одновременно вскинулись, словно над нами в хвойном сумраке должна зажечься лампочка.

Лампочка не зажглась: пролетела и тюкнула в мятую газету шишка.

Я догрыз рыбку, отшвырнул мокрый хвост, который упал в ржавые иголки и тотчас стал незаметно растворяться.

Петя веточкой что-то чертил по мху.

— Е равно эм це в квадрате. Ничего не пропадает! Формула природы. Она нас главнее. Не мы решаем — она за нас! Все на свете рифмуется! Она подстрекает, она и казнит. — Он допил банку, нажал сверху подошвой, сплющил, продавливая мох.

Сложилась железная лепешка. Петя поднял ее и с усилием запихнул в карман брюк.

Последовав его примеру, я сунул допитую бутылку в пакет к полным.

Еще недавно апрельским утром Вася заехал за мной. Меня ждал роддом.

Пакеты, сумки. Аня показалась в халате. Вот уже вышла в куртке с бело-голубым шелковым свертком. Из свертка смотрели длинно и вальяжно темные глаза, иронично, утомленно, покровительственно. Сын-вельможа. Здравствуй! Такой ты у меня, сынок!

Каков ты с первого своего взгляда, таким и будешь, пока не закроешь глаза в последний раз.

— Подержи, — попросил я и стал шарить по карманам, ища деньги для медсестры.

Вася взял запеленатое тельце, приветливо улыбаясь из топора бороды.

Младенец зашевелился в плотном конверте и завопил.

Вася жалко и неколебимо улыбался. Младенец кричал, крутя дотошными глазками. Бородач скалился неживым красивым оскалом. На губах у младенца пузырилось белесое, некрасивое, крохотные ноздри трепетали.