Изменить стиль страницы

Я смотрел на Пумку и видел в ее царствовании победу над собаками. Собак-то в храм не пускают!.. Как-то раз к родителям в гости пришла женщина с болонкой. Пумка метнулась — никто ничего не успел — и стала терзать собачку. Женщина ее подхватила на руки. Пумка стрелой взлетела и заодно вскрыла женщине вену. Я помню лужу крови — одновременно человечьей и собачьей. Мы Пумку оттащили, заперли. Муж женщины вынул ремень и перетянул ей руку. Собачка тряслась, пищала, кровоточила рваным язычком. Привели розоватую, а уносили грязно-бурую… Вы знаете о роли животных в истории? Гуси Рим спасли. А собаки? По преданию, собака укусила Магомеда. Моя мама дружила с Шульгиным, он рассказывал много мистических историй, в том числе про то, что собаки не трогают цыган. Мама с Шульгиным познакомилась в доме отдыха. Он был начисто лыс, с крутым лбом и седой бородой. Шульгин был галантен с духами и оттого так причудливо проследовал среди великолепных гримас русской истории. Шульгина не удавалось прихлопнуть. Черносотенец, февралист, белогвардеец, советский гражданин. Он рассказывал, как в лесу встретил цыганку. Она просила денег. У него при себе не было, и он отправил ее в усадьбу брата неподалеку, где гостил тем летом. Когда она скрылась, Шульгин с ужасом вспомнил, что сегодня готовится охота и на двор спущены голодные псы. Он побежал к дому. Во дворе увидел: они трутся о ее ноги и стелются перед ней.

— Ау! Уа! Ааа! — проснулся Ваня. — Уа! Ааа!

Аня подскочила к коляске, вытащила младенца, побежала с ним на веранду, зажгла свет, вытащила грудь.

Я наблюдал, как она, неподвижная, держит его близко к стеклам, но зрелище под стеклами было как витраж — прекрасное, космически-далекое и бесплотное.

Совсем стемнело. Пользуясь теменью, стал наскакивать ветерок. Травы испускали густые ароматы, освобождая накопленную за день благодать. Тьма словно бы сократила пространство, потому что вдруг над ухом я услышал скрип, безошибочно понятый как лесной.

Аня вышла на крыльцо, прижимая младенца к голой груди. Свет веранды неверно озарял нас, ветки сада и даже дотягивался за забор.

— Ульянка! — позвал Петя.

— Что?

— Полюби! — Он выбросил руку к ее смутным волосам.

Тень от руки мелькнула птицей.

— Заколебал уже! — Девочка подскочила. Оттолкнула стол, побежала.

Хлопок. Она скрылась за калиткой.

— Коня мне! — Петя прыгнул к дому, рванул приставленный к стене велосипед.

Пробежал с дребезжащей кобылкой.

На дороге заслышалось возбужденное:

— Стой!

И визгливое:

— Отстань!

Отчаянный вскрик. Гневный грохот металла. Все оборвалось, затихло.

— Ай, ты живой, — заиграл напуганный голосок.

В ответ раздалось истошное кряхтенье, такое шумное, как будто лесному гному поднесли рупор к завязи крошечного рта.

Заскрипела калитка. Они вошли.

— Зачем ты за мной погнался?

— Зачем ты побежала?

Петя шел, опираясь на Ульяну, приволакивая ногу.

— Что с тобой? — спросил я.

— Сорвал локоть, — просипел он.

Аня унесла дитя в дом, Ульяна открыла воду, Петя засучил рукава.

Я принес фонарик из кухни. Полоснул светом, и в луче проступило обилие крови. Я дал фонарь Ульяне. Она подтолкнула Петю к воде, навела огонь на умывальник.

Вода, красная от крови, громыхала о железное дно. Розово-алый поток, оживленный фонарем. Комары и мотыльки попадали в луч, танцуя, кружась, шарахаясь, возвращаясь. Петя хныкал и здоровой левой баюкал разгромленную голую правую под водопадом.

— Он так кровью не истечет? — спросил я.

Он хныкнул резче и дернул рукой под водой. Ульяна молча светила на воду и руку.

Я достиг калитки и выскочил на дорогу.

Лес стоял, прямыми соснами встречая чужака. Мягкие отражения горящих окон, иссеченные и замызганные тенями садовых ветвей, лежали на дороге. В десяти метрах просматривалось железо. Я подскочил и нагнулся. Велосипед был разломан пополам. Один кусок — колесо, сиденье, рама, другой — колесо, руль, педали с цепью, развратно свободной. Надо же было так упасть!

Я посмотрел на лес внимательно и подумал о том, что он мне сейчас совсем чужой. Я стоял на дороге, где меня подбадривали размытые полосы электричества, лазутчики уюта, и вдыхал острую смолистую свежесть, к которой так просилось слово «жестокость».

Здесь, на кромке леса, я вдруг вспомнил Наташины густые волосы молдаванки, которые она наверняка распускает перед сном. Распускает… Неожиданно я вспомнил о них с вожделением.

Мне подумалось о связи волос и леса. Лес подобен волосам древнего человека, моего далекого предка, свидетелем ему были разве что вечные звезды. Лес — как волосы, длинные и густые. От них идет волна ужаса. Льет дождь — лес тяжелеет и намокает, сырая волосня душегуба. Ночной лес зловещ безупречно. Лес и тьма — спутанные волосы в сочетании с черной кожей каннибала.

Страшно и сладко узнать в нем себя. Так собака вспоминает в себе волка.

Я глянул вперед на темную дорогу в мазках призрачного огня. Там, впереди, было шевеление какой-то каши. Я вглядывался. Навстречу неслось приветливо: гавк-гавк-гавк…

Я поспешил вернуться за калитку.

Во дворе по-прежнему спасали Петю. Сейчас Аня лила ему йод из склянки в месиво локтя и по ноге. Штанина его была завернута, открывая сырое мясцо голени. Петя скрипел зубами, Ульяна светила.

Я выхватил у нее фонарь. На круглом стекле алела крепкая капелька огненной крови.

Я поднес фонарь к подбородку и оскалился. Ни капли брезгливости. Один кураж! Подсветка снизу вверх делает рожу жуткой.

— Ха!

Аня отшатнулась, склянка упала в темноту.

— Отдай! — закричала Ульяна.

Я скалился и рычал.

Петя всхлипнул.

Ульяна с внезапной сердитой силой навалилась на меня, выкрутила фонарь, встряхнула.

Капля растянулась по стеклу.

Свет стал мутно-рыжим.

Это было в мае, в Москве.

Молочная капля ползла по Аниной смуглой просторной груди, пропитывая кожу, теряя белизну. Меня заводила осторожность, которая от нас требовалась. Мне хотелось глубоко в ее ошпаренное нутро, где было нагло и грубо, но хлипко и пугливо. Ее уже можно было сотрясать, слегонца. Она лежала передо мной, готовая, как невеста.

Дорога была скользкой и чистой.

— Ой, потише!

Я остановился. Снова двинулся. И снова. Она задышала сильнее. Трясти ее надо было бережно и вкрадчиво. Не разгуляй ее, не рванись жадно. Будь прохладен.

Я лежал в ней, наслаждаясь невесомостью, и гладил правую тяжелую грудь. Сдавил сосок. Капля молока, зрелая, резво выкатилась и побежала, делаясь невидимой, превращаясь в каплю озноба.

Так бывает даже с самым ярким событием — чем дальше, тем оно бесцветнее, пока не сольется с пустотой.

Звонок в дверь. Я подскочил.

— Уже пора? — Аня была недовольна.

Это приехал Вася. Он остался в носках и проследовал за мной в комнату.

Аня, наспех одевшись, оглаживала постель. Ребенок лежал на дне мелководного прозрачного сна за толстыми деревянными прутьями. Вася наклонился, и губы его поползли умиленно. А разве можно не умилиться тому, чье личико под немой пеленой сна, этой синей соске, подрагивающей, как поплавок, этой люльке, похожей на легковесную ладью?

Васины губы разошлись, обнажив белую зависть:

— Везет ему, крещеный! В таком возрасте, если умрешь, сразу в рай. Главное — покрестить успели!

— Что? — изумилась Аня.

— Не шути так… — Я смял его выше локтя и повлек от колыбели. — Попьем чайку!

— Да вы не думайте, — Вася смешливо упирался. — Он до ста доживет. Умрет монахом-отшельником…

— Чай черный, зеленый? — Аня дернула его за другую руку, и мы перешли на кухню.

Вася не садился, он вращал глазами, что-то выискивая в воздухе. Наконец он поймал бумажную иконку Николы, приставленную к вазе, у потолка, на висячем шкафчике, и глаза его посвежели.

— Кто молитву читает?

— Какую молитву? — не поняла Аня.

— Ты же чтец, — сказал я.

Он перекрестился и начал «Отче наш». Громким, четким голосом. «Приидет царствие» — во рту прокатились две выпуклые «р».