Изменить стиль страницы

Не получалось вместе: будто чуяла охрана вот это их единство стародавнее, сродство неразрушимое, ход общей мысли, возникающей во всех башках одновременно, струение будто общей крови… пожалуй, знала даже… не допускала их соединения в целое, в бригаду… наоборот, все разделяла, по разным с самого начала их землянкам раскидав: Капустин, Мельниченко, Колотилин, Разбегаев — в первой, Черняга, Свиридовский, Кукубенко — аж в седьмой, Кузьменко, Сухожилов, Темников — в восьмой… не сговориться толком, лишь парой слов на построении, на работах перекинуться.

Досасывает Ридер тлеющий окурок, щелчком выбрасывает в строй закаменевших, ни живых ни мертвых пленных, но пистолет не тащит, позабыл сегодня почему-то за долгий срок впервые про него — перебирая пальцами, нетерпеливо полицая подзывает; тот — тут как тут, перетолмачивать готов:

— Есть добровольцы на работу в город? Физически крепкие? Разборка завалов, укладка асфальта. А ну, кто мощный, нужно двадцать человек. Задохликов не надо.

— Есть, есть, вот я желающий! — с усилием губы разлепив, тут Свиридовский первым крикнул сипло.

— Есть! — Разбегаев отзывается.

— Есть, есть! — не полицаю все они — друг дружке для опознания, для понимания замысла кричат.

— Да не ори ты — выходи на шаг из строя. Дай посмотреть на вас, какие вы есть дюжие.

Нормально, отобрали всех, вот ни единого не выбраковал полицай — еще бугрились, были зримы, осязаемы крепкие мышцы тренированных спортивных тел; вот лишь из мышц, костей и сухожилий и были все они теперь составлены, и скоро можно будет по телам их свободно анатомию изучать… и так уже скелет наружу прет, лопатки отчаянно выпирая, просвечивая ребрами; иные пленные вокруг, костлявые, — и вовсе не жильцы уже сейчас, обнажены цвета костей и тканей, бессильно тянутся за порцией баланды с котелком сухие руки-ветки, глаза ушли на глубину двух сине-черных ям, скелет так остро обтянут кожей, что зубы открываются малейшим натяжением покрова… совсем был плох Черняга, отощавший, страдавший животом, блевавший про утрам какой-то зловонной зеленью, но тот скрепился, не качнулся, не пошатнулся перед полицаем. И все — команда по землянкам разойтись… ни словом меж собой всей десятке переброситься нельзя. Скатились вниз Капустин, Мельниченко, Разбегаев… В землянке спали из-за тесноты вповалку друг на друге, на нары двухъярусные ложились в три слоя. Было теплей тому, кто оказывался между, в срединном слое этого живого бутерброда. Холод земли за ночь напитывал и сковывал, медлительно вливаясь безволием, равнодушием в тело спящего, давал почувствовать мертвящую недвижность недр, глубокое сплошное утробное молчание, соединиться с ним — наутро подниматься, отрываться не хотелось, наоборот — стать частью этой мертвой стыни, природы, забирающей обратно у человека все, чем некогда его по-матерински наделила. Но они, четверо, сейчас неодолимой этой силы уже не чуяли, не обольщались ей — все еще рано, рано было без остатка передавать себя земле, еще имелся, разгорелся с новой силой смысл сопротивляться.

— Это куда же нас? Работать где нам — неизвестно?

— А ты спроси, если охота в зубы.

— А знаешь где, я думаю? А угол Мельника и Дегтяревской. Когда гоняли прошлый раз, там вся дорога коробом — как раз.

— Вот хорошо бы, если в лагерь не вернуться хоть на день. На месте оглядеться… вот тогда.

— Да что теперь-то? Завтра и увидим, — друг дружке в ухо дышат.

— Насчет харчей бы как сообразить. Буханочку-то нашу. Не вынесешь — с овчарками учуют.

— Ну, значит, без буханочки придется. Не до харчей — самих бы не схарчили.

И все, уже усталость истончает беднеющий рассудок равнодушием, утягивает в черную пуховую, глухую яму сна, хоронит под телами, покрытыми миллиардной ордой кусачих вшей… так хорошо исчезнуть, провалившись… но что-то все-таки держит на поверхности, мозг начинает жить отдельной сущностью, не отключается в нем никогда до смерти, ни на мгновение электричество: опять видения с космической скоростью проносятся перед подвижными глазами, раздвигая в улыбках и оскалах шумно дышащие рты, и видят они сон — разбросанные по землянкам разным — один на всех, один и тот же совершенно. Во сне они лягаются порой, ногами дергают — все бьют по голу, все финтят, все прорываются к воротам, все принимают мяч с уходом влево, проклятия спящих пленных навлекая: «заколебал, футбол! кончай! ты не на поле». Вначале было так, сейчас уже бездвижно большей частью спят, сейчас и наяву движения скупо тратят, оставшуюся силу жизни сберегая, но все равно — и посейчас — разъяты криком лица немцев на трибунах, освещены немым восторгом лица наших, летят шипами вырванные клочья дерна, перед глазами прыгает, взмывает, парит, зависнув в сини воздуха, свободы, идет прям на носок тебе, на голову огромный мяч… летит, всю голубую землю огибая, просясь быть сбитым со своей орбиты в надмировую высь и тишину, в которой встрепенется наконец твоим ударом потревоженная сетка.

15.

Набились тесно в свой сарайчик-раздевалку, дышали трудно — все ж забилось дыхание ближе к перерыву, будто цементной пылью переполнились мешки, недешево господство безраздельное на поле, над мячом им обошлось… спустили гетры, потирая ушибленные голени, сплошь в боевых болячках, свежих жирных ссадинах и синяках поверх подсохших старых, живого места нет, особо Кукубенке с Климом досталось по ногам; с ногой вместе немцы вырывали мяч, и ничего тут не попишешь, правды не добьешься, поскольку это вот и есть единственная правда: фигуристо финтишь, танцуешь мелко, дробно, в одно мгновение неуловимо «передергивая» по много раз, глумишься, дразнишь, унижаешь, в ничтожество перетирая несметью ложных переступов бессильного опекуна… — так будь готов, что врежут, не простят, не стерпят унижения, не пропустят, отнимут ниже щиколотки ногу, вывихнут, сломают, как сухую палку. Вот плата за искусство — ломающая, корчащая боль: ты думал, ты из музыки, что ноги у тебя из скачущего пламени… ан нет, из мяса, сухожилий и костей, катнул горящий мяч между ног, пустил под задницей, казнил прокидкой издевательской на смех трибунам — получай; вот у кого мяча нельзя забрать, тот больше всех и получает, чем преданнее, покорнее тебе мяч, тем злее тот, кто обделен вот этой любовью, тобой обворован от рождения.

— Что, шулера, несладко? — хмыкнул Свиридовский. — Хоть наступить-то сила есть? Смотрите, то ли еще будет. Сейчас возьмутся за нас гансы — первый тайм цветочками покажется. Сейчас их генералы накачают. По всему полю кости затрещат.

— Какая установка, батя, на вторую половину?

— Во-первых, фрицев по ногам в ответ не бить, а то нам Эрвин живо состав уполовинит.

— Не бить? А если прям уж мочи нет терпеть такое свинство? — осклабился Макар.

— А если мочи нет, тогда бить буду я, — серьезно Свиридовский отвечал. — У меня навык. Короче, слушайте, орлы: ты, Витя, опускаешься назад, на место Сухожилова, ты, Саша, вместе с Лешкой центр держишь, играешь первого, играешь с этим рыжим, старайся на опережение, да, пусть он назад отскочит… когда он в ноги получает, вроде бы еще не все так плохо… это вон не наши шулеры, которым хоть бы хны… ты, Лешка, стало быть, последнего давай как самый зрячий. Ты, Пашка, тоже опустись назад, поближе к середине, чтоб со мной накоротке иметь возможность все время отыграться, вперед не убегай и на углу штрафной не стой, как памятник Ленину. С мячом-то не возись, не застывай в раздумьях, не зная, как развить, не мешкай — играй себе спокойно через дом. Мяч сохранить — иной раз тоже надо ум иметь. Ты тоже, Родь, смещайся в центр и ближе к середине, то есть к нам вот с Толькой, и хавов ихних, лысача вон, дергай постоянно, атаку не давай спокойно начинать.

— Это что ж, — усмехнулся Макар, — мы тылы укрепляем? А не много ли чести для гансов? Может, это… все давайте встанем уж стеной перед штрафной, пусть гансы в нас вязнут. Кто впереди-то будет? Я и Клим? Нет, я, конечно, и один хоть пятерых надену друг за дружкой… да только это как-то, бать, не комильфо… играть на удержание, поджиматься… не наш стиль. Да и без крыльев как? Сужаем фронт атаки. Ради чего?