Глава 20. На Кокшенге-реке
Этой зимой голос Ивана вдруг изменился — стал совсем иным. Исчезла в нем отроческая мягкость, и звучит он ровно и звонко, подобно отцовскому, но ниже, как-то особенно твердо и значительно. Иногда и сам Иван с удовольствием прислушивается, как хорошо звучит его голос, отдаваясь в груди.
Как-то, входя в покои отца, он, услышав разговор о себе, невольно задержался в сенцах у самой двери. У Василия Васильевича были только бабка да мать.
— Хошь и ты высок и дороден, сынок, — говорит бабка, — а Иванушка выше и дородней тобя, в деда своего…
— А голос-то мой, — перебил мать Василий Васильевич, — гуще, а мой… Лица же его по слепоте своей не ведаю…
— И баской, как ты, — ласково сказала Марья Ярославна, — а глаза мои. Токмо иной раз они какой-то страх наводят. Грозно иной раз глядит Иванушка…
— А девки, — засмеялся Васюк, — все ж хошь и робеют, а глаз с него не спущают…
— И то истинно, — согласилась бабка. — Ты, сынок, погладь его по щекам-то — борода пробивается, а усы и ранее того.
Сердце Ивана почему-то от этих разговоров забилось чаще, и охватило его непонятное волнение. Еще больше взволновался он и весь вспыхнул радостным румянцем, когда услышал возглас отца:
— А умом он, надежа моя, многих не токмо мужиков, но и стариков умней…
Иван не мог слушать больше и с пылающими щеками отошел подальше в сенцы, остановившись возле лесенки, что ведет вверх, к башенке-смотрильне, где в последний раз виделся он с Дарьюшкой. Почему-то это прощание теперь ему вспомнилось. Вздохнув долгим прерывистым вздохом, он прошептал громко:
— Дарьюшка моя…
Пересилив себя, он снова направился в покои отца. Семейный разговор все еще там продолжался, и юный соправитель услышал восторженный рассказ Васюка:
— Намедни вот молодой-то государь боролся с Федор Васильевичем. На что Курицын-то силен, а государь его шутя всей спиной к полу…
Почему-то Ивану не захотелось идти к людям. Не дослушав разговора за полуотворенной дверью, он тихо пошел к себе, но, проходя мимо опочивальни Марьи Ярославны, все ж не утерпел и зашел поглядеться в венецианское зеркало…
Перед самым рождеством стали приходить в Кремль тревожные вести: Шемяка с помощью новгородцев снова двинул полки свои на московские земли, пошли с ним к Великому Устюгу и многие из вольницы новгородской.
На этот раз в Москве вести эти тревоги особой не вызвали. Все понимали, что после разгрома под Галичем Шемяка более не опасен.
— Перед смертью много не надышится, — сказал Василий Васильевич за трапезой.
— Оно так, — заметила Софья Витовтовна, — но мухи-то перед смертью злее жалят…
Тем разговор и окончился. Василий Васильевич, вызвав воевод своих, повелел им выставить вокруг Москвы и на путях к ней военные заставы и приказал удельным слать помощь. Отпустив воевод, он молвил сыну:
— Попомни, Иване, всякому злу путь к нам от Новгорода. Даст бог, сокрушим его, яко сокрушили Шемяку.
Спокойно государи отпраздновали в стольном граде своем рождество и выступили в поход. А пятого января прибыли в Сергиеву обитель.
Дорога эта Ивану была хорошо знакома, а страшные воспоминания, связанные с ней, уже не волновали его. Свыкся он с ослеплением отца, притупилась душевная боль, только ненависть к усобицам княжеским охватывала еще сильней, и острой занозой вонзалась ему в сердце досада на отца за его гневную ярость и поступок с Бунко в Сергиевом монастыре.
— Тата, тата, — прошептал он, — никогда сего не забуду!..
Игумен Мартемьян со всею братией встретил приехавших государей у Никольских ворот. Прошли все в Троицкий собор. Здесь престарелый, но сильный и суровый игумен, прочитав молитвы, смиренно попросил прощения у великого князя за дерзновение, а Василий Васильевич, стоя на коленях, просил об отпущении ему согрешения…
Иван, сдвинув брови, стоял в стороне, досадуя опять на отца. Вспомнил он о новой его ярости: упросил отец игумна, дабы тот уговорил боярина, отъехавшего к тверскому князю, вернуться в Москву. Отец обещал боярину сугубую честь, но, когда тот вернулся, — приказал заковать его в железы и посадить в сруб.
Узнав об этом, отец Мартемьян спешно прибыл в Москву. Смело вошел он в великокняжьи покои, когда там были оба государя, и, помолясь, сразу начал обличение Василия Васильевича.
— Сыне мой, — молвил он сурово, — изолгал ты отца своего духовного и слово свое пред богом нарушил. Не буде ныне моего благословенья на тобе и на твоем великом княженье…
Сказав это, тут же ушел игумен и отъехал в свою обитель. Великий же князь, признав неправду свою, сложил опалу с боярина и ныне вот, уходя на рать, заехал в монастырь.
С досадой смотрит теперь Иван, и радость примирения между игумном и отцом не трогает его. Устремив взгляд на иконы, он, шевеля губами, чуть слышно шепчет, как молитву, обращение к богу:
— Спаси мя, господи, от гнева и ярости, дабы не каяться потом в согрешениях…
Из Сергиева монастыря пошли государи с полками своими к Ярославлю.
Здесь, в этом граде, Иван снова увидел северных оленей,[124] запряженных в нарты, и припомнились ему Вологда, Белозерский монастырь и прочие места студеных краев, куда их из Углича с отцом заслал Шемяка.
Задумчиво глядел он на ветвистые рога спокойных животных и думал обо всем, что случилось с тех пор. Показались ему красивые глаза оленьи похожими на глаза Дарьюшки, и легким холодком охватила грусть его сердце.
И вот идут к нему думы и виденья сами собой, без всякой связи.
Вспоминаются келарь здешнего Спасо-Преображенского монастыря, отец Паисий, и старинное училище с греческой росписью на стенах…
— Иване, государь тя кличет, — услышал он голос Илейки совсем рядом и, очнувшись от дум, заметил, что конь его отстал от княжого поезда и стоит на углу улицы.
Илейка словно понял, о чем думал юный соправитель, и, улыбнувшись, ласково молвил:
— Ништо, Иване…
Они вместе поскакали к старому государю.
Василий Васильевич уже вышел из своего возка и, опираясь на руку Васюка, в сопровождении бояр и воевод, поднимался по красному крыльцу в хоромы келаря, остановясь опять в любимом своем Спасо-Преображенском монастыре.
Игумен, отец Амвросий, радостно встретив с келарем высоких гостей, отслужил молебен о здравии государей. Потом вновь обратился с приветствием к ним обоим и, не вытерпев, сказал о том, о чем хотел воскликнуть при нынешней встрече с Иваном:
— Не враз узнал тя, государь Иван Васильевич! Так возмужал ты!
Иван не обратил внимания на удивление игумна: он привык уже, что все дивятся росту, силе и мужеству его. Иногда это было даже докучливо и досадно ему.
Он молча принял благословение игумна и сел за стол рядом с отцом. Тот после первой же чарки заговорил о походе на Шемяку.
— Воеводы мои и бояре, — произнес он громко, — мы достигли Ярославля, и надобно нам решать, как и куды полки свои отпущать, дабы ворога нашего с войском его изгубить. Как вы о сем разумеете?
Наступило молчание. Все в тишине вкушали трапезу монастырскую.
Молчали также и отцы духовные, дабы не мешать думу думать воеводам.
— Яз мыслю, государь, — неожиданно прозвучал низкий голос Ивана, — яз так о сем разумею…
Василий Васильевич слегка вздрогнул и повернулся всем телом к сыну.
Иван продолжал спокойно и уверенно:
— Надобно, государь, окружить Шемяку. Вельми далеко ушел он от Новгорода, а идти ему дальше Усть-Юга некуда. Посему надобно послать враз одни полки к Усть-Югу, дабы тамо Шемяку доржать; други полки отпустить через Вологду, куда ты укажешь, в тыл ему, дабы обратно его в Новгород не пущать; ты же сам, государь, пойдешь, где тобе угодно будет, преграждая Шемяке путь к Галичу…
Василий Васильевич радостно улыбнулся и проговорил:
— А ведь верно, добре так будет. Шурина моего, князь Василья Ярославича, да князь Семен Иваныча Оболенского, да Федор Василича Басёнка отпущаю яз к Усть-Югу утре, до свету, со всей их силой, но токмо с конными полками. Утре же и ты, Иване, с конными же полками, каковые сам собе изберешь, иди через Вологду к Вель-градку[125] на Кокшенгу-реку. Там ты Шемяку к сим градкам не пущай, градки же те сам поимай. Есть там добро всякое и товары, и полон будет…